facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. №10. Осенний 2017 г.
/

Александра Николаенко. УБИТЬ БОБРЫКИНА (часть 7)

Часть 1 . Часть 2 . Часть 3 . Часть 4 . Часть 5 . Часть 6 >


(роман)

продолжение


 Глава 38
 Царю Небесный


«Царю Небесный в свышнем мире, во оставленье согрешений, вольных и невольных, приснопамятном рабе Бобрыкине Степане, какого ненавижу, ненавижу, ненавижу, блаженной памяти пристав. Аминь», – и наверху старательно давя на тусклый грифель, восьмиконечный процарапал крест.

«Благословенно царство…» – слыша в спину, в угол, за ящиком свечным записку положил, других поверх, четыре пятака в почтовый ящик Богу кинул, еще один, и не оглядываясь вышел.

Чирикал воробей, грачи газонные хромали, три черных с рыжим однобоких прихрамовых кота сидели на ступенях, звякал о купель на цепь повешенный черпак, и троицей святили небо купола. Алтарница по насыпи песчаной от сторожки шла, неся кулечек, вдруг остановившись, подняла на Шишина чудные детские глаза, испуганно смотрела, лоб крестила, сказала «Господи помилуй…», быстро по ступеням в Храм вошла. Он поднял руку, как учила мать, при выходе благословиться, но распахнулись снова двери, и из них пошли четыре черные монашие старухи, и пальцы сжали крест в кулак, рука не поднялась.

А на площадке детской Бобрыкин ненавистный на качелях Оленьку качал, и волосами светлыми почти прикрыв лицо (а может, не она? Она… она!), скрестив колени, сидела на скамейке Таня, Таня… Таня, Таня… Солнце впилось в шапку, он сдернул, - щебет воробьиный, детский, Танин голос, смех, слились в одно, и зазвонили… зазвонили «радуйся» на куполах, и с клироса на небо полилось «помилуй…».

«Здравствуй, мой хороший, мой любимый Саня», – Шишину писала Таня. «Здравствуй, любимая моя, хорошая Танюша», – думал он, читая.
Силы нет терпеть мне ненавистного Бобрыкина, и хоть бы ты, родной, крысиным ядом что ли отравил его! Узнай, любимый, продают ли, как прежде продавали в магазинах, крысий яд, и если продают, купи его! Бобрыкина отравишь, и будет все, как в детстве мы с тобой мечтали – клад наш отыщем и в Австралию поедем, станем жить.
Теперь же, милый, это ведь не жизнь, а просто мука.

Любимый! Милый, страшно мне. И сны все странные и жуткие такие снятся. И, кажется, Бобрыкин нас с тобой подозревает, следит за мной ревниво, шагу не дает ступить.
 Проснусь, бывает, среди ночи, он не спит, все смотрит, смотрит на меня из темноты, да так, как будто задушить задумал.
 Сон сегодня, Саша, снова мне про клад приснился. Как славно, милый, начинался этот сон… Наш кораблик детства, старый двор, песочница, качели, горка, домик, ветер майский раздувает простыни как паруса… Как хорошо, что мы тогда не знали, к какой пустынной пристани отчалил он. Пристанет он. Каким чужим, каким печальным, остров оказался, о котором мы мечтали! Остров наш. Сокровищ, великанов… несбывшихся надежд. Стивенсон – обманщик, или, может, просто подменил нам карту старый хитрый Флинт? Ты помнишь, Саня?
 
 …Однажды, там, неподалеку от города Бристоль, в приморской маленькой таверне «Адмирал Бенбоу» появился постоялец, Билли Бонс… И Черный пес, и нищий Пью, бутылка рому, йо-хо-хо… А доктор Ливси? А сквайр Трелони? Что скажете? Вы знали эту тайну. Тайну острова Сокровищ, самую ужасную из тайн, что стоит только Испаньоле причалить к острову, как Джимми Хокинс в одноглазого пирата, в убийцу тотчас превратится, Ассоль в старуху, карета – в тыкву, дети капитана Гранта в крыс?..
 
 Но мы не знали. Мы с тобой не знали, Саня, и на горизонте детство рисовало облаками острова надежд. Отдать швартовые и всех свистать наверх!
 Саша, милый, где же наша карта? Она должна быть у тебя, любимый, поищи ее. Найди ее! Давай попробуем еще раз Испаньолу снарядить! (Тушенка, соль и сахар, чай, три банки молока сгущенного, баранки, свечи, спички, фонарик, ножик перочинный, бинокль, мыло, йод, зубные щетки, пара полотенец) – вот и все, любимый.
 Вот и все…
 
 …И вот мне снится, Саша, мы с тобой идем за кладом. Место, где мы клад зарыли, травой высокой поросло, бурьяном, на небе месяц светит, мы ищем, ходим, но найти никак не можем. Вдруг в траве споткнулась я о камень, который мы с тобой над местом нашим для заметки положили – вырос камень. Я знаю, камни не растут, но этот вырос, углом кривым торчал из-под земли, как старая могильная плита. Я об него споткнулась и упала, грязью перепачкав платье и колени. Камень был тяжелый, вместе мы едва-едва отодвинули его. Он откатился, в яму ты фонариком светил, я заглянула – сорочонок мертвый на дне ее лежал.
 Проснулась с криком, вся дрожу. И вижу – Бобрыкин смотрит на меня из темноты, и так – как будто он подглядывал мой сон…
 Все чаще я во сне тот камень за забором вижу школьным. И страшно мне, что вырос он.
 Купи, любимый, яду. Не забудь.
 
 Твоя Т. Б.




 Глава 39
 Девятый вал


Казалось, все проспал кирпичный дворик: забор, жестянки козырьков, балконное белье, былье, песочница, качели, горка, лужи, арка – то солнцем вырезанная в стене, то темнотой; и жизнь, и временье проспал, людей и их шаги, и звуки в нем застыли, не теряясь, и запахи, и облака над швом гаражных крыш, и столик домино, скворечник из молочного пакета на ветке липы ветер наклонял. В обугленных стенах пылали окна, стрижиный чвирк носился в голове, трещал, скворчал… Перед закатом, в почтовом ящике наснились крысы, много, клубнем, письма грызли, хвосты высовывая из щелей, пища… Чивирк-чивирк…

И под пижамой шевельнулось вдруг тепло, щекотно – как скворчонок ожил, которого однажды из скворечника достал для Тани, к сердцу прижимая, прятал, и прижимая к сердцу, удавил.

…А помнишь, Саня, осенью за школой вкусно листья пахнут, такие все резные, точно ножницами из цветной бумаги вырезали их. И если вдруг подует ветер, в окно с той стороны дождя – летят и остаются на стекле, как новогодние снежинки, что перед праздником с тобой мы клеили к окну крахмальным клеем. Я помню, помнишь ли?
 
 Я в детстве, знаешь, новый год всегда проспать боялась. Новый год проспать! смешно подумать, разве можно новый год проспать?..
 
 Еще в столовой нашей пахло вкусно, если пирожки давали с яблоком или повидлом, грушевым компотом. Асфальтом тоже вкусно пахнет, когда асфальт после грозы промок дождем. И пертусин. Шиповник, если зацветет, земля, и если косят траву – скошенной травой. От пальцев тоже вкусно пахнет, если в пальцах растереть полынь, тимьян, и пижму, мандариновую корку. Картошкой жареной из форточки у тети Жени. А я не верю, знаешь, Саня, что умерла она. Сегодня я особенно не верю: картошкой жареной так пахло во дворе, что я пришла, нажарила с лучком и салом, как тетя Женя угощала нас. Ну, помнишь? Завернет в кулек газетный: Саня! Таня! - и через форточку дает… Мне захотелось…
 
 А помнишь кекс с изюмом, из кулинарии? Вся пудра осыпается на фартук, и белые потом от пудры возле губ усы. И книги пахнут вкусно, но не все, а те, которые бумагой желтой пахнут, как будто тоже из осенних листьев – пахнут и шуршат. А после дворники лопатами сгребают их и жгут, и жалко… жалко все, а может, просто щиплет в слезы дым.
 
 И вкусно пахнет дым, когда оранжевые клены горят и превращаются в ничто: без запаха и красок, звуков. В тишину. Слышней она, когда часы на кухне ходят, и подтекает ржавая вода, и что-то радио бубнит в углу…
 
 Любимый, милый, мне все снится осень золотая, хотя теперь весна, и с каждым днем теплей, не к холодам, не к вьюгам дуют южные ветра. Проснусь, бывает, и лежу в постели тихо-тихо, слушаю, как колокольным звоном бьет по подоконнику капель, и солнечными зайцами лучи перелетают с подоконника на стены, на подушку, что так и хочется хоть одного из них накрыть ладонью и, спрятав в кулаке, в шкатулку посадить, открыть, когда стемнеет, выпустить как светлячка…
 
 Ты помнишь, Саня, как с тобой мы закрывали в банку запах лета, чтоб им дышать зимой? Смешно, любимый, как смешно… Варение из одуванчиков горчит, медовой патоки обманчив цвет янтарный. Как в ракушке морской хранится шум прибоя, так в памяти моей хранится та счастливая пора. Тогда казалось, мир придумал добрый сказочник, волшебник…
 
 Шиповники, акации, сирени, яблони, жасмины… И дышишь счастьем, и смеешься им, и каждый новый день – как первый снег. И дух захватывает светом…
 
 А оказалось, злой колдун придумал сказку эту, и нет такого средства, чтобы мир расколдовать, как нет идущих против стрелки циферблатов на башенных часах, и нет таких вокзалов, где можно купить билет из настоящего назад.
 
 Мне кажется последней каждая весна. Короче лета, дольше, беспросветней зимы. Я за Алисой хотела прыгнуть в кроличью нору, а прыгнула в колодец без воздуха и без воды, без дна. И падаю с открытыми глазами в полной темноте, и не куда-то, милый, в никуда…
 
 Мне снилась темная вода, измятая кровать, укрытая овечьей шкурой, в узеньком окне решетка, желтый свет, и тишина, и холод ледяной, и стены, каменные стены, – Саша! – сырые, все какой-то плесенью проеты, и насыпь ржавая земли, заря, и крысы… крысы… крысы… много их…
 
 Мне страшно, милый… Есть ли больший страх, чем ждать что он придет, своим ключом откроет дверь и усмехаясь скажет…
 
 Он пришел.
 
 Прощай.
 Твоя Т.Б.



– Смотри…, – сказала Таня, – ужас, да? Девятый вал! Они сейчас утонут, видишь?!
– Вижу… А может, кто-то доплывет?
– Кто доплывет? Девятый вал! Смотри, как вон у этого сползают с мачты пальцы… Страшно, да? Скажи. А у того рука торчит, а этот уцепился, и волна…
– Ага…
– Сейчас захлестнет, и все… Ну как?
– Ваще…
– Я часто эту вот картинку представлю… Прямо ужас! И спать ложусь, представлю… жуть… Глаза закрою… Ужас! Накроюсь одеялом… и подумаю: не одеяло, а волна… И нос вот так зажмурю не дышать… И долго так терплю, пока не задохнусь совсем, и – бац! – возьму и одеяло вниз откину! И дышу… И прямо жуть, как круто! Ужас просто!!! Здорово же, да?!
– Ага…
– А у меня еще страшней картинка есть, сейчас! Ну, это тетка голая, ее сатиры похищают. Ты не смотри… ты, кстати, знаешь, как родятся дети? Ужас просто! Я вот никогда не буду так, а ты?
– И я …
– И замуж я не выйду!
– И я не выйду тоже…
– Видишь, этот вон в нее вцепился, этот тоже… Ужас, да?
– Да… капитально…
– А это вот у зеркала – Венера. Скажи уродина?
– Ну… да.
– Такая жирная! Как наша Буракова прямо…
– Пожирней…
– Не, Машка, вылитая Машка! А этот вот – Винченцо Гонзага… Смотри, как выпучил глаза! Не позавидуешь, как будто ногу отдавили. Тоже мне, кардинал – инфант… А вот Христа распяли, видишь? Смотри, как у него из рук проткнулись гвозди… Ужас, да? И ноги тоже. Хорошо, что он потом воскреснет, да?
– Ага…
– Опять жиртресины с сатиром, фуууу… Ну вот она, смотри! Флавицкий… ужас, да?
И Шишин посмотрел, как девушка в красивом красном платье от крыс вскочила на кровать, а крысы лезут из воды и съесть ее хотят.
– Хорошая картина, да?
– Да, чёткая…
– Как настоящая картина…
– Ага…
– Вот это Тараканова княжна… красивая… Её Екатерина посадила в крепость, а потом потоп… И из воды полезли крысы! Видишь, сколько?
– А Тараканова, как ты?
– Ведь здоровско же, да? – сказала Таня.
– А ты княжна?
– А то!
– Ого…
– А бабушка моя в гимназии училась… гимнастерка!
– Ее съедят сейчас?
– Еще бы! В клочья разорвут! Вон сколько их!
– А кто ее спасет?
– Никто!!! Она ка-а-ак завизжит! – и прыгнув на кровать, Танюша в стенку вжалась, завизжала, пальцем Шишину показывая в пол…

Он оглянулся. Постелив газету, мать гипсовые пирожки для крыс лепила на столе.



 Глава 40
 Люди в синем


– Жить, Саша, стали хорошо… – вздохнув, сказала мать. – Вот крыс и развелось. Батонами в помои носят, паразиты. Жрут, как свиньи, и все гребут, гребут. Все под себя, все мало! Как будто там жирьем за вход берут... Как наг и нищ приходит к миру человек, так и назад пойдет к вратам небесным. Ни с чем пойдет, хоть сколько не копил! Чем больше накопил, тем громче треснет, понял?
– Понял.
– Лопнет. Бери и про запас, и впрок бери, - никто не запрещает. Смоли к заупокойной дрожки. Дорожка то одна.  Скупая, Саша, алчная душа мирская – злам начало. Черт человеку брюхо впрок набьет – не выйдет прока. Верблюды только про запас горбами воду копят, на то они верблюды, что горбы. Горбы верблюдам дал Господь, а человеку не давал горба, чтоб не копил добра и не таскал с собой туда-сюда, не прятал под диваном. В столе, как ты, не прятал и в шкафах! Покойница копила тетка Анна в шкафе. Всю жизнь копила, как и ты, – сказала мать. – И много накопила. Много, Саша! Да так, что ножка шкафа подломилась, и удавило тетку шкафом насмерть, понял? В лепешку утягло, вот то и знай! – предупредила мать и указала на окно.

По стеклам струнами стекал весенний дождь…

– Как пред потопом. Придет конец Господнему терпенью, вот увидишь, Саша! Всякой плоти, живи, пред лицом Его, и истребит нас всех! До одного.  От беззаконья беззакония плодят, но нету тьмы такой, где скроемся от Высшего суда… На лестнице сейчас такую жирную видала крысу, Саша! Подвал наверно затопило. Все тает – трубы рвет, они и лезут, Господи прости, наверх…

И представляя, как по трубам наверх всё лезут, лезут крысы, он пальцы в рукава втянул, ссутулился, притих…

– И всяко суще истребится, от человека до скота, и будут мертвые во аде, которых дух отнят из внутренностей их, и только праведный спасется. Судья же всем Господь, - сказала мать.

«Все дождь и дождь, а если вдруг не кончится и все затопит, – из памяти пообещала Таня, – на горку во дворе залезем, будем ждать, пока не кончится потоп…».

Он улыбаясь посмотрел на мать и табуреткой заскрипел. Мать, усмехнувшись, встала, о фартук вытирая гипсовые руки, роняя шмотья вязи, к раковине прошла и пальцы закрутила под струей горячей, щеткой выскребая гипсовое тесто из ногтей.

– Иди-ка, к черной лестнице поставь под трубы. Даст Бог, пожрут отравы, гипс в кишках разбухнет, станет комом. Сдохнут. Да сам смотри не съешь… – сказала мать.

На черной лестнице неладно было. Люди незнакомые ходили в комбинезонах синих, мебель чью-то вниз несли. Он не любил, чтобы по лестнице носили мебель люди в синем. Люди так, без мебели на черной лестнице чтоб были, тоже не любил. Вообще, чтоб люди были. «Совсем не надо их, как будто лестниц мало», – думал, скачками поднимаясь вверх от «синих», и замер, к сердцу прижимая таз крысиный, ждал, пока сойдут.
Они сошли.

По лестничной площадке ветер фантики кружил и семечную шелуху и сам кружился в шахте, воя. Дверь распахнулась, засмеялась Таня.

«Таня…», – подумал улыбаясь, он любил, чтоб Таня, вниз шагнул, отпрянул и пустился наутек. За ним неумолимо поднимались люди в синем. Пролет, еще один, скачками, не поднимая головы, но это мало, чтобы не догнали. Не нашли. Еще один, седьмой, восьмой, девятый, споткнулся, накренился таз, вниз по ступеням заскакали гипсовые пирожки.

Чердачная, с решеткой и замком. Шаги. Все ближе, ближе голоса чужие, смехи. Испуганно взметнулось в памяти: «Придут, и за тобой придут, увидишь! Господу молись…»

«Идут… уже идут…», – и прутья дернул, еще раз дернул и еще… еще…

В ушах задребезжало, загремело… Гипсовые пирожки, пролеты лестниц, девять этажей, неумолимые шаги людей чужих, в комбинезонах синих, лифтовая шахта, прорванные трубы, «Господи, помилуй», крысы, крысы, много, много крыс, что вверх за гипсовыми пирожками лезут… Он сел и, таз обняв, закрыл глаза.

– Ну, сколько у тебя? – спросила Таня.
– Один.
– Эх ты! Я говорила, много нужно сделать, как Садако!
– Я много не могу, мне мать не разрешает драть тетради. И альбом для рисования не разрешает тоже драть.
– А у Садако было много, тысяча почти… Ты, Саш, боишься атомной войны?
– Боюсь…
– А Белый дом пойдешь взрывать?
– Не… мать меня убьет…
– А я пойду.
– И я пойду тогда.
– Ты «Дети здравствуйте!» вчера смотрел?
– Мне мать не разрешает телевизор, я глаза испорчу…
– Зря… хороший фильм! Там про Садако. Только девочку зовут Инэко, и дети из Советского союза и другого мира ищут ей волшебную траву, чтобы поправилась от лучевой болезни, когда американцы бомбу сбросили на Хиросиму. Садако дома спряталась под стол, а надо было раскопать блиндаж... убежище! Бомбоубежище! Пойдешь бомбоубежище копать? – спросила Таня.
– Бомбоубежище – пойду…
– И вместе спрячемся, когда рванет! Ну, лезь! – указывая на решетку чердака, велела. – Тут главное, чтоб уши не застряли, понял? Уши не застрянут, и пролезешь весь… Чего, застряли?
– Нет…
– Ты щеки вдуй, и выдохни, давай!

Он выдохнул и, выдохнув, рванулся…

– Есть! – сказала Таня и проскользнула следом. Уши разгорелись. Отряхнув колени, Шишин оглянулся, зажмурился привычно, ожидая щелбана, и разожмурился. Пропала Таня. Облупленный кирпич, хрустящее стекло, скорлупки голубей, и перья их, ступени вверх, ступени вниз, решетка к ним, и пустота.

– Иди сюда! – и распахнула дверь наверх, и ноги сами понесли, по скату крыши.
– Весь мир в кармане! – над миром спичечным раскинув руки, объявила Таня, и ветер мир помчал назад, и дворик, и забор, пустырь, и крыши, арку, облака и небо, ворону, мать, идущую куда-то… Шишин рукавом покрепче прижал карман оторванный к штанам, чтобы карман не оторвался вместе с миром.

По кромке кровельные швы, и домики для птиц, с антеннами под телевизор птичий. «Птицы телевизор тоже смотрят», – говорила Таня. «А воробьи»? «И воробьи, они вороних дети…». Натянутые струны проводов, бензиновые лужи, расплавленная жесть, испарина смолы, и ярче, ярче солнце, графитной черноты карниз, хрустящий пузырьками толь, обрез и солнце. В солнце Таня.

– Теперь кидай! Не вниз кидай, наверх! Вот так!

И показала, как наверх журавликов кидать, не вниз.
Он из кармана свой достал журавлик. Тот был помят, тетрадный лист от скрепок дран, направо свернут нос, крыло налево.

– Сойдет! – она присела, на коленях платья распрямила нос, поправила крыло.
– Давай!

И Шишин замахнулся в небо.
Журавлик пролетел, но сбило, закрутило ветром.

– В штопор… – прошептала Таня.

Шишин вниз смотрел.
Бобрыкин ненавистный наклонился, журавлик поднял, развернул, прочел, и скомкав в лужу бросил, наступил и дальше зашагал.

– За смертью посылать! – сказала мать, из рук приняв крысиный таз пустой, и прислонившись к косяку, на Шишина смотрела хмуро, давко, не любя. Он боком мимо матери протиснулся в проход и боязливо оглянулся. Стихло. Пес завыл в соседской. Шаги не шли, не хлопали, не открывались двери.
– Переезжает кто-то, вот увидишь… – прислушиваясь, прошептала мать и, дверь перекрестив, на три замка закрыла, цепочкой звякнув. – Не дай тебе Господь переезжать…
–Переезжаем! Собирайся! – из памяти сказала Таня.
– Куда? – спросила мать.
– Пусти, переезжаю…
– Через мой труп, – сказала мать.

Чадила синяя лампадка, черный полукруг облизывал на потолке прозрачный огонек, косился, наклонялся, таял, точно кто-то задувал его невидимый и безоглядный, погасал и вспыхивал опять, и было тихо, пусто в доме, как будто в нем никто не жил и не дышал.



Глава 41
 Жизель


– Сюр-лез-эпуль… – сказала мать и, обернувшись, в зеркало смотрела из плеча, - ты помнишь, Саша? Адольф Адан… Анри де Сен-Жоржа…

Он не ответил. Тускло коридорная светила лампа, тикали часы, текла вода, и в пол смотрела карими глазами изъеденная нафталином морда мертвого хорька.

Минтранс РФ
054306
ТРОЛЛЕЙБУС
5 рублей
Сер ЦУ 365
Три, ноль, плюс шесть, три пальца на одной руке, плюс два на этой к тем шести, и без мизинца на другой получится девятка. Девять. Четыре, без «большого» в левой, в правой пять… Ура!

– Сейчас же выплюнь, дрянь такая! – Шишин стиснул зубы, зажевал и, проглотив, довольный посмотрел на мать.
– Чумной, – сказала мать и отвернулась, на окно дышала облачками пара, стекло топила, ехали в театр на балет. В Большой театр, на Жизель.
– Балет! – сказала Таня, обматываясь белой занавеской. – Я Жизель, а ты… ну ладно, ты пока лесничий будешь. А потом Альберт. Надень пока что шапку, как Альбертом будешь – снимешь. Я танцую! Встань за шторой, подглядывай, как я танцую, собираю виноград.

И Таня собирала виноград, а Шишин подглядывал за шторой, как лесничий.

– А тут Альберт! – сказала Таня. – Он скачет на коне, скачи!

И Шишин проскакал по комнате к двери.

– Слезай с коня! Альберт, переодетый граф. Ты на колени встань, скажи, что ты в меня влюблен!

Он на колени опустился, молча на Таню посмотрел.

– Ну, ладно! Тут появляется лесничий! Надень обратно шапку, появляйся из двери. Теперь скажи: Альберт с тобой не честен! Он обручен с другой!
– Альберт с тобой не честен.
– Он обручен с другой!
– Он обручен с другой.
– А я тебе не верю, подлый Ганс! – сказала Таня.
- А у тебя еще остался сервелат? - поинтересовался Ганс.
– Да подожди! Тут появляется Альберт и говорит: Прости меня, Жизель, лесничий прав, я обручен с другой.
– Лесничий прав, я обручен с другой.
– Батильда мне невеста!
– Батильда мне невеста.
– Прости меня, Жизель!
– Прости меня…
– Я падаю и умираю от любви!

И Таня на ковер упала, умерла.

– Стемнело, занавески сдвинь! Трагическая музыка! Там-там-та-рам…

Он сдвинул занавески.

– Действие второе! – объявила Таня. – Ночь. Воет ветер, уууууу! На кладбище вильсы – невесты, умершие до свадьбы, пляшут. В подвенечных платьях! К моей могиле Ганс бредет. Бреди!
– А где твоя могила?
– На полу, не видишь?

Он подошел и встал над ней.

– А тут вильсы хватают Ганса и кружат! – она вскочила и закружила Шишина. – Кружат, кружат! Пока не падает на землю бездыханным. Всё! Умер, падай!

Он упал.

– Теперь ты граф Альберт, вставай! Иди к могиле. Шапку! Шапку-то сними!

Он снял.

– Ты все себе простить не можешь, что ты меня предал. Я умерла из-за тебя! Дурацкий вид… Ну, ладно… Тут снова появляются вильсы и хотят закружить тебя до смерти. Но тень Жизели над тобой встает и не дает вильсам убить тебя! Любовь сильнее смерти! Понял?
– Понял…
– Пошли на кухню, сервелат съедим.
– А есть?
– А то! – ответила Жизель.

– А нету сервелата, мама?
– Сервелата? – снимая с плеч горжетку с карими глазами, удивилась мать. – Какого сервелата, Саша? В такой стране… на пенсию мою…



 Глава 42
 Мело, мело…


– Еж – птица гордая, – сказал Бобрыкин ненавистный. – Пока не пнешь, не полетит! – и, пнув коленом Шишина под зад, вперед к козлу толкнул. И Шишин, отлетев на шаг, побрел к козлу хромая, неохотно, боясь, что снова, как позавчера, подрезана Бобрыкиным проклятым резинка будет шорт, что мать из платья модно сшила с выкройки «Бурда», опасливо придерживая за полоски их. Сопя остановился у козла, подумал и пошел в обход.
– Эхма… – сказал Бобрыкин Тане, – ты видала? Опять я ускорения не рассчитал…
– Отстань ты от меня! – сказала Таня.
– Да я бы рад, мон шер, но только загляну в глаза…
– Сама его убью! - Пообещала Таня.
– Кого? – поинтересовался Шишин.
– Его!
– А… - догадался Шишин.
– Бэ! – сказала Таня. - Всё, пошли! - они пошли на третий, в кабинет литературы.
– Давай ему в портфель подложим крысу? – предложила Таня.
– Давай!
– Или почтовый ящик подожжем?
– Давай…
– Давай ему прикрепим тоже, что дурак?
– Давай…
– На спину. Нет! Лучше в тубзике запрем!
– Давай!
– А в булку таракана?
– Капитально!
– Мешком по голове его, давай? Или учебники зальем кефиром?
– Давай…
– А лучше, я ему записку напишу, что я его в кино зову?
– Давай… Зачем?
– И не приду!
– Давай!

И написали так: «Пойдешь со мной в кино? Т.Т.»
«С тобой хоть в зоопарк, мон шер. С.Б.»

– И не приду! – пообещала Таня и спрятала в кармане фартука записку, чтобы потом, попозже разорвать.

В обед, наевшись каши гречной с ситным, Шишин в комнату свою побрёл, на дверь закрылся, лег и, ноги протянув, с тоской смертельной слушал в полудреме, как прибирает со стола тарелки мать, гремит, ворчит, бубнит, звенит посудой в шкафе, веником метет…

«Метет, метет…» – подумал он…
«Мело, мело, мело… – сказала Таня. – Слетались хлопья на стекло, к оконной раме… Метель лепила на стекле – красиво, да? – кружки и стрелы. Свеча горела на столе, свеча горела…». Она сказала: «Пастернак», и Шишин вспомнил, что пастернак тушила мать на чугуне, с фасолью. Он пастернака не любил, фасоль и брюкву, и даже если посыпают верх моченой клюквой.

– Я пастернака не люблю… – ответил Шишин и руку прислонил к стеклу, где Таня дышит.
– Blizzards were blowing everywhere throughout the land, мон шер ами, – сказал Бобрыкин.
– Иди отсюда, идиот, - сказала Таня.

Мать все мела. Он задремал. Полуденный и жуткий сон, какие часто в разговенье снятся, Шишину приснился. Приснилось, что лежит на дне коробки длинной, из таких, в какие лыжи прячут, с открытой крышкой, неподвижно, сложив покоем руки, с каменным лицом, с открытым левым глазом, и глазом этим, не мигая, смотрит в потолок.

«Мигнешь – умрешь!» – сказал Бобрыкин ненавистный, склоняясь над коробкой, и к носу Шишина поднес кулак и щелкнул. Шишин вздрогнул, заморгал...

Под потолком кружила муха, садилась на нос, лоб, перебирала скрещенные пальцы, расхаживала по щекам и, потирая лапки, на Шишина смотрела равнодушно пустыми мушьими глазами, вверх ногами ползала по потолку. Открыта форточка, и уличные смехи влетали в комнату, качая занавески, и, растворяясь, умолкали по углам. И больше в комнате углов казалось, чем четыре, а все были углы, углы, углы...

Мать в комнату вошла, метя подолом тусклым пыль с ковра, в седой овечьей шали, с большой подушкой белой на руках, и положив ее на стол, к столу спиной присела, сложив крестом ладони на перстнях.
«К кончине положить на стол подушку, Саша», – объяснила мать.

Спине все тяжелее было, Шишин повернулся на бок, на правый повернулся, выдохнул, вздохнул, но не вздохнулось.

– Полегче, Саша?
– Да…
– Ну, скоро отойдешь, – вздохнула мать, – на все Господня воля. Перекрестив, открыла требник, стала вслух читать. И все казалось Шишину, из-за коробки, не мать читает, а ворона, и было жутко, что заупокойной накаркает она беду ему…

«… Христе Иисусе, Господи и Вседержитель, тебе молюсь за сына Александра свояго. Не дай свершиться злу. Как каплями подобно дождевыми, злые, малые все дни его и лета, оскудеют, помалу исчезающее, помилуй Господи, прими раба твого… - читала мать. – Не осуди грехом его на вечные мученья, пощадью милуй яко благий есь, и есть греховен сын мой Александр от рожденья, как всякий в мир приходя есть. Велицей милостью своей его помилуй, и ясно блаже возложи венец от камня честна, зде на земле не будет вечного ему покоя, но увенчай его в небесном царствии своем. Помилуй и спаси… Аминь». Окончив, встала, коробку с Шишиным закрыла и ушла.

Проснувшись, Шишин к матери пошел, спросить, к чему ему коробка снилась.

– Ни к чему, – сказала мать и, требник отложив, смотрела в пол.
– Картонная была коробка…
– Весь день по лестнице коробки носят, переезжают черти, – объяснила мать. – Приснилось то, что видел – сон пустой.
– А если я в коробке? – немного успокоившись, припомнил он.
– В дому торчишь, как гвоздь в зобу, – сказала мать, – и сны такие видишь.
– Что ты по мне епитимию читала, требник, как сейчас, - косясь на мать с опаской, вспомнил Шишин.
– Отвяжись! – сказала мать.

«Живого отпела…» – с тоской подумал он и хмуро, с подозреньем посмотрел на мать.

– Иди, иди, – она с подушки снова требник подняла и, пополам переломив, поверх страниц смотрела так же хмуро, как хмуро Шишин на неё смотрел. – Иди, а ну! Смотри, до смерти зачитаю! – и Шишин в коридор пошел, там ухом прислонясь к двери, стоял и слушал, как переезжают. За дверью тихо было, как в гробу.

«Вот так придешь обратно с хлебом, – думал он, тихонько у двери скобля обивку, – а все возьмут и переедут. Все. Мать тоже переедет, если все. Но если все, тогда и Таня…» – и страшно было на душе у Шишина без Тани, как будто он не мог без Тани на душе.

И в вечер света в доме не зажгут, и окна выбьют, рамы со стекольными зубами к мусорным контейнерам снесут, и стулья, и столы, и радио, и граммофон, пластинки, стопки старых книг, журналов «Юность», «Огонек» и «Знамя»… Тряпьем горелым, осенью, газетным дымом больно станет пахнуть во дворе, скрипеть ночами будут старые качели, и ржавой карусели крылья землю будут задевать, скрести…

И стало страшно Шишину, что так и будет, если он из дома выйдет, и он решил не выходить из дома, на всякий случай, никогда не выходить.

– Кружи быстрей! – смеялась Таня, и в памяти бежал по кругу Шишин, толкая желтое железное крыло, и голова кружилась, оскользались ноги, и спицы карусели старой черной грязью обдавали от земли.
– В Австралию летим! Переезжаем! – кричала Таня. – В Баден-Баден! Прыгай на лету!

Он прыгнул, прыгнул на лету, упал. Крыло ударило по небу, в нем окно открылось. Упали облака на землю, превратились в лужи. В них отразилась черная луна.
«Где это, Баден- Баден?» – думал он.

– Саня, Саша… Саня… миленький, хороший, ты живой?
– Живой, – ответил он. – Где это, Баден-Баден?
– Там, – она сказала.
– Там? – удивился Шишин. – Я хочу с тобой….

Они прошли в окне, держась за руки. «Но этого не может быть, не может быть, не может», – подумал он, и ногти выскребали скрип в двериной коже, а лоб железный барабанил по замку.

– Кремень! Железный лоб! Я прикурю? – спросил из памяти Бобрыкин ненавистный, и чтоб проверить, можно ли из Шишина огня добиться, все чиркал, чиркал, чиркал спичками по лбу.

Он бросился назад. Потом вперед. «Через мой труп» – сказала мать, он взвыл и оттолкнул ее… И бросился и бросился, и бросился опять к окну, их не было уже в окне. «Куда без шапки, ирод?! – кричала в спину мать – «Куда? Куда?..». А как же тот билет счастливый, на который он желанье загадал и съел, не сбылось? Подвело? Ступени, ящики почтовые и двор, забор… забор по кругу. Вот они!

– А вы куда?
– В кино, - сказала Таня.
– А можно с вами? – «Можно с вами, можно, можно с вами…»
– Нет.
– Всю дверь мне исцарапал, всю обивку, паразит проклятый! Руки оборву, – из спальни выходя, сказала мать. – Не знает черт, в какое место культи сунуть. В розетку сунь их, если некуда девать! – и Шишин спрятал руки, отошел, хотя царапины почти не видно было. Почти невидно было. Как внутри.

Мать плюнула, ушла на кухню, шаркая ногами. Он снова к двери подошел, глазок откинул. Но ничего в глазок не видно было, никого.
«Когда переезжают, – думал он, – выкидывают много. Можно что-то интересное у мусорных контейнеров найти для Тани». Но было страшно. Люди в синем не уйти могли, а затаиться где-нибудь. «И ждут», – подумал он.

– Добра-то сколько пошвыряли, паразиты! Саша, только посмотри…

Он к матери пошел на кухню, чтоб посмотреть, чего понашвыряли.

– Сходил бы, посмотрел, не выкинут ли табурет? Нам табуретку нужно, третья без ноги.
– Четвертая есть на балконе, – вспомнил он.
– Есть – есть не просит. Все ты табуретки мне перекалечил, не напасешься табуреток, ну, иди!

Он сдел с крючка собачью шапку, но все не шел, стоял, вертел на пальце стертую подкладку: куда покажет левым ухом шапка, туда, или куда…

– Сороковины ждешь? Дождешься! Табуретку из-под носа вынут. Люди… – объяснила мать и, шапку отобрав, повесила на крюк. – Тепло, чума! – перекрестила спину и подтолкнула Шишина к двери.



Продолжение >





_________________________________________
Об авторе: АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕНКО
 

Родилась и окончила школу в Москве, в 18 лет поступила в Университет имени С.Г. Строганова на факультет Монументальной живописи. Профессионально освоила работу с мозаикой, роспись стен, живопись, скульптуру, дизайн. Ее работы представлены в частных коллекциях Франции, Великобритании и России. В 2002 году Александра стала одним из самых молодых членов Московского союза художников. Впервые новеллы Александры Николаенко были опубликованы в журнале "Cибирские Огни”. В этом году выходят две книги Александры Николаенко: роман и сборник рассказов. В этих книгах Саша выступает одновременно и как автор, и как иллюстратор.шаблоны для dle 11.2




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
416
Опубликовано 21 сен 2017

© 2016-2017 ТЕКСТ.express © ИД "ЛИTERRAТУРА" | © ИП "Русский Гулливер" Правовая информация


ВХОД НА САЙТ