facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Ежемесячный литературный журнал. №7. Второй зимний 2017 г.
/

Александра Николаенко. УБИТЬ БОБРЫКИНА (Часть 6)

Часть 1 . Часть 2 . Часть 3 . Часть 4 . Часть 5 >


(роман)

продолжение


Глава 32
Котовский


– Господи помилуй, а луна-то, Саша, скоро в убыль! – всплеснув руками, прошептала мать и от окна пошла к буфету. Согнувшись в три погибели, на колени встала, выдвинула ящик, достав большой и черный кожаный футляр, гробок оселка, помазок с ремнем.

«Не зря всю ночь цирюльня снилась...», – косясь на мать украдкой, думал он, у шеи ощущая зябкий холодок, как будто мать уже в затылок дула, брызгая слюной, наточенной «опаской» кожу щекоча…

Приснилась Шишину цирюльня с длинными столами, на столах, пред зеркалами головы стояли в кадках, в материнских париках, накладках и шиньонах (каких у матери по шкафам много было), и Шишина стояла голова, в собачьей шапке, совсем завешенная волосами, да так что было в зеркале себя не увидать, и скрипнув, распахнулась дверь в стене, и головы все разом обернулись, и только Шишин все не мог свою свернуть, чтоб посмотреть вошедшего...

«Цирюльник…» – зашептали все.

Тот шел, неслышно приближаясь. С ужасом скосив глаза, увидел Шишин руку, лежавшую вдоль свадебного платья, с лезвием, зажатым в кулаке. Он попытался встать, по кухне шаря оловянными глазами, мать зацепила взглядом, бровью поведя, велела строго:

– Сядь, не мельтеши!
– А может, завтра?
– Завтра волки съели, – сказала мать, выкладывая на клеенку страшные предметы: ножницы с загнутыми концами, с тупыми остриями, лесенкой, расческой, бритвенный набор «Нева» в футляре белом «Золингер»…
– Сейчас-сейчас, - пообещала мать…

В окно луна смотрела, круглая как барабан, обтянутая тусклой кожей, с жилками под ней… Ужасная луна. Мать села в уголок, скрестив колени, рукава задрав, плюя на пальцы, правила «опаску», сжимая между фартуком брусок. И отложила, встала, в ванную прошла, вернулась, Шишину протягивая мыла земляничного кусок.

– А ну-ка, Саша, построгай пока...

И Шишин на доске строгал кусок ножом кухонным, вдыхая острый запах, думал: Таней пахнет…

– Остреж! – сказала мать, отталкивая Шишина от дела, с ладони стружки ссыпала в лоток, поставила вариться на плиту…

Запахло стеарином. Ногтями отскребала мать фольгу со смазки, ремнем до блеска доводя ножи, и из-под стола «стрижную» – низкую – достала табуретку, поставила под лампу, за газетой на балкон пошла. Он сел пока, сложив покоем руки, ждал…

Мать, разложив газеты кругом, одной на развороте срезала дыру, рубашкой через голову продела, сухими пальцами под ворот выправляя хрусткий и холодный лист. Он морщился, сводя лопатки, нечаянно моргал и, вздрагивая, думал: Таня… Таня...

– Глаза! – велела мать. – Смотри – наволосит в ослепь! – и ножницами щелкнула за ухом. Он закрыл глаза.
– Оброс как сатана перед чистильной, я под Котовского возьму, чтобы не заблошил…
– Да я не заблошу...
– Не заблошишь? А если заблошишь? – поинтересовалась мать. - И не вертись мне, слышишь? Не вертись! А то сослепу уши скребну…

«Скребнет… точно скребнет», – думал он и, как во сне, не шевелился, в пальцах собирая серенький газетный лоскуток.
Баюкали кухонные часы, окраина микрорайона засыпала, ежились кусты. Мать все скребла за шеей, у скулы скребла, под подбородком, за уши дула, в уши, мыля земляничной пеной, стряхивала на пол, дыша в затылок затхлостью шкафной, перловой кашей, чайным заварным грибом… Он задремал, смирившись…

– Ура кавалеристам первого краснознаменного полка! – из уха заорал Бобрыкин ненавистный. - Тебе идет, Котовский! Танечка, что скажешь?
– Отвяжись…
– Ты только не реви, – шепнула Таня, – Котовский был герой, а он дурак… дурак!

 

Глава 33
Дураки


«Какие были дураки с тобой мы, Саня! – Шишину писала Таня, - До чего подумать, до чего сказать! «Сто лет тому вперед»! и 76 апрель, и ученик 6 класса «Б» с кефиром, авоська в нагрудном, и «Б» был как у нас шестой, экскурсия в палеонто-о-логический музей…

- Аардоникс, Абелизавр… ну и рожа, поражаюсь! Скажи, он на Бобрыкина похож? 
- Ага…
- Бобрыкин, а Бобрыкин?
- Ну чего?
- Ну вылитый Абелизавр!
- Агу…  агу… ха-ха! Чего-чего? «Агухацератопс»! Ну и названьице! Здоровый… Алиорам? Такой весь класс сожрет и не заметит!  Давай вот этот камушек сопрем? А Бамбираптор на мать твою похож, когда она орет в окошко: Саша! Ужинать иди!!!!!

«Дверь в спальню матери твоей не заперта на ключ, и комната с двумя шкафами… и в зеркале портал, в портале ты да я.  А в телефонной будке на углу хозяйственного магазина «Смена» (всего-то две копейки) -  Пуск! и «Промежуточная станция» апреля 2000 какой-то год… 

Но время нас быстрей перенесло. И мы совсем не так перенестись хотели. Правда, Сашка? Не так и не туда…»
«И это Конотоп? – писала Таня, -  а где в летающих такси летают дети? И где автобусы с портальными рулями? Где археолог Рррр, где космолет?  Смешно и грустно смотреть на эту звездочку, приколотую к рукаву – подарок капитана Полоскова… 

Миелофон – металлофон…

Подумать только, Господи ты Боже, ну какие дураки! Война миров! Фонарика теплоубойные, теплойные? лучи, и «Молния хлестнула, и треножник четко выступил из темноты. Он исчезал и появлялся, в вспышке молний, уже на сотню ярдов ближе» ближе…  фотоштатив трехногий, сверху марсианский глаз…   «Сын грома» миноносец – пылесос.   Врубай! И Бах! И Бац! Бьет пылесос прямой наводкой по штативу, но штатив под грохот канонады захватывает Лондон, обращая в бегство армию землян…

Мы под кровать залезем от штатива, и страшно, страшно нам.  Сосед из девятого подъезда на Вертера похож, и мы следим за ним, а он идет за пивом, та-а-а-к подозрительно косясь на нас! Еще бы! Мы-то знаем, кто он…
А он подходит к бочке «КВАС», там, на углу с разливом, и нас с тобой, опять заметив, угощает им.

-Хотите квасу?
«Хотите квасу»? - Да, конечно же, хотим!

Квас ледяной, густой, тяжелый, с пенной шапкой, в огромной кружке, ручка прям такая, что не обхватить.  Теперь наверняка он Вертер!  И мы с тобой боимся за него, следим опять, чтоб Крыс и Весельчак его из лазера не застрелили.  А лазер из складной указки ручки, и наша экспедиция к автобусу с шестью дверьми…  Альфа центавра? Марс? Луна? Уран?

А нам Бобрыкин говорит, что оба мы козлы из Конотопа.

А что он понимает? Он дурак! Ты только посмотри на этот кран! Там, в будке машиниста Марсианин, Марсианин, точно! Кто может быть еще, вверху треножника стального, не как фотоштатив, а больше, выше в триста раз!  И там над нами, по тросам медленно плывут тележки к башне этой, стучит, дрожит, качается земля…  Земляне порабощены! Идет, идет война миров… 

И город опустел, на улицах тела погибших, никто не убирает их, но у меня парализатор из розетки, меч световой из палки, у тебя в кармане недоетый гематоген похожий на ириску и из «Кря-кря» шампуня брызгалка, с прицелом ручки, 35 копеек в магазине «Школьник» есть… Храни последние сто грамм воды к решающему бою за планету и прорывайся к школьным туалетам, где есть запас воды…

Пришельцы с Марса… странно, правда, Саша? как ведут себя они…  биологичка в лаборантской не печенье, а лягушек в колбах ест… наверняка…

И ищет луч фонарика в подвале нас с тобой. Чудовище, два пристальных и мутных глаза, рот выпускающий слюну, он кровосос, сейчас вот-вот дотянет щупальце до шеи. Не дыши!  Но в ноздри пыль, и ты такой: «Апчхи!»

- Апчхи!
- А, вот вы где, придурки! - сказал Бобрыкин, помнишь нам? Но вымрет он, он от ангины или гриппа вымрет!  А вдруг…
-Чего?
- Что в Анну Николавну вселился марсианин? Ну, или в мать твою? Чего она такая странная, такая?
-Не знаю…
- Вдруг в тебя?
- А как проверить?
- Нужно палец проколоть булавкой, и если кровь зеленая пойдет, то я клянусь убить тебя, а ты меня клянись!
- Клянусь!

Я ведь зеленкой капнула себе тогда на палец, Сашка, знаешь? пока ты отвернулся…
 А ты не смог меня убить…»
Твоя ТБ.

«Бесок сидит, возок стоит», - сказала мать, и в комнату войдя, сверлила спину, но через спину и обложку Уэллса, письмо Танюши не могла увидеть. Шишин обернулся, долго посмотрел на мать. Мать проглотила взгляд, жуя губами, усмехнулась.

- Что читаешь, Саша?
- «Войну миров»
- Война миров не там, а тут! - сказала мать, коленкой пальца постучав висок, и вышла, закопошилась за стеной, шкафной заныла дверцей, как будто в голове его перебирая майки, распашонки, кофты, мотни резинок и дырявые носки, седые шапки, опилочков кульки, плетеные подушки, сухой полыни стебли, чулки, и в них тушенок банки. Фасоль, горох и шпроты, запасы кубиков куриных, и зонтов. Раскладывала в стопки, убирала в черные мешки, в какие дворники метут седых сырых осенних листьев.

Лампада желтым язычком лизала потолок, и мать на кухне чай пила, мягча грибок просфоры в кипяток, и замечтавшись в сумерках сидела за столом, приоткрывая, закрывая табакерку, пустую, с тусклым ободком эмальным, вглядываясь в дно, и ногтем отскребала с крышки копоть, и в рукавах халата деревянных прятала лицо, забыв, что плачет грязью размазывая слезы по щекам.

А день затаял к вечеру, оттеп, и засочился медным, запах духами «ландыш». Отряхивая с веток капли, чертили дворик воробьи, и синим таяли березы в небе.

Шишин вспомнил, как металлофон в портфель засунув по улицам весной они ходили с Таней, прохожие читая мысли, и звякали на ниточках пластинки «глокеншпиль альт», шестнадцать металлических брусков…

 

Глава 34
Клад


И все-таки весна пришла!  И вспыхнули и зашуршали в мужских перчатках целлофанами мимозы, стремительно текли ручьи журчьи, веселый ветер раздувал афиши, объявления срывал, и дети на заборах гадости писали.

Шишин не читал. Мать не велела на заборах гадости читать, и если замечала мать, что на заборах Шишин гадости читает, говорила: «Один дурак напишет, а другой прочтет…» Он не любил, чтоб мать его дурей других держала, и от забора всегда смотрел направо, если шел на рынок, смотрел налево, если с рынка шел.

Как следует острастив голубей, погнавшись за одним, другого не поймав, он шел, смотрел направо, думал, что пока не видит мать, немножко можно и налево подглядеть, что на заборе пишут. Всегда приятно если точно знаешь, что дураки писали, а не ты…

Он оглянулся. Сурово вслед ему смотрели окна, из которых мать могла заметить, что на заборе он читает дурака. «Заметит, что читаю, мне устроит…», – он прошел еще, пока за крышей голубятни старой не скрылись окна, из которых мать могла следить за ним, и с любопытством посмотрев налево, прочитал: «ДУРАК!»

«Сам ты дурак», – подумал он, и дальше с интересом стал читать, что на заборе возразят ему… (и дураки не любят, если в «Дурака» им отвечают «Сам такой»…)

«БОБРЫКИН + ТАНЮША = ЛЮБОВЬ!»

«И правду мать сказала, на заборах пишут дураки, – прочтя, подумал он. – И знал, что дураки, но чтоб такие!» И дальше двинулся кивая...

«КЛАД!» – пройдя еще немного прочитал, и стрелкой указали дураки, куда идти за кладом. Остановился. «Клад...» – подумал.

«Не может, чтобы на заборе, просто так про клад писали. Но если на заборах пишут дураки, то дураки могли и написать, раз дураки, и если умные заборов не читают, то и никто из них не видел до меня про клад…» Сообразив все это, озираясь, Шишин торопливо пошел пунктиром стрелки, повернул налево, до поворота нового дошел, и снова повернул.

Забор по кругу вел, вдоль школьного двора.

На темной половине снег еще не стаял, расчерченное проводами солнце вдавилось в высоту, на ржавой полосе гаражных крыш лежали полосатые матрасы, сухой бурьян торчал из-под земли, как будто им земля была до дна набита, тянуло сыростью и ветошью заснеженных траншей. Клубок магнитофонной ленты шевелился на кусте акаций, гудела трансформаторная будка, гавкнула собака, замурзанный котенок дико глянул вдруг из-за угла котельной, скрылся, из стока капала кирпичная вода, по дряблым лужам плыли облака. Канистры, склянки, баки, банки, битые пластинки, бутылки, радиаторы, аккумуляторы, битье…

«Битье-житье. И-эх…» – подумал он, сутулясь, стараясь не ступать, ступал, в карманах скомкав мерзнущие пальцы. С забора наблюдали черные грачи. Быстрее шел по стрелке Шишин, он почти бежал, и там, где стрелка увела за свалку, скрылся сам, и вылез грязный, в ржавчине, земле и голубиных перьях. Стрелка за угол вела…

– Здорово, Шишкин, заблудился?
– Ты…? – стиснув зубы, Шишин на ненавистного Бобрыкина смотрел, глаза слепило вспыхнувшее солнце… «Бобрыкин ненавистный, ненавистный!» – думал он…
– А компас есть, или определяешься по мху? – поинтересовался ненавистный, усмехаясь.
– Ты…
– Нет, тут и компас видно не поможет, – вздохнул Бобрыкин ненавистный, ненавистный! И, щелкнув каблуками вдоль забора, насвистывая первым к кладу зашагал.
– Ты…, - Шишин прохрипел, вгрызаясь взглядом в гульфик ненавистного плаща, и следом бросился, нагнал врага, окинув диким взглядом, дальше задыхаясь, пробежал.

Песочница качели…

Оленька на карусели…

Таня…

Таня-Таня-Таня…

Окна, солнце, и забор, забор, забор…

У старой голубятни Шишин обернулся.

«Отстал!» – подумал, перевел дыханье, и с облегченьем на стрелку посмотрел. Она кончалась надписью «ДУРАК».

 

Глава 35
Возьму резинку и убью милиционера


– Резинку дай, сушье перетяну, – сказала мать.
– Какую дать?
– Какую, черную, какую? – и Шишин верхний ящик отодвинул, дал черную резинку, чтоб сушье перетянула мать.

«Возьму резинку, и убью милиционера, – подумал ни к чему, и сразу же подумал снова. – Возьму резинку и убью!»
День трудный подошел к концу.

Так каждый день был труден, полон суеты, нелеп, как будто Бог лепил из пластилина зайца, но надоело, бросил, скомкал, и ушел. Все лица, лица, лица, страшные весь день такие лица, как будто их резинками как мать в сушье стянули.

«Многолиц…» – подумал он.

Застекленели лужи. В окно вползла луна, уткнувшись бледным лбом в трубоворот котельной замерла, оглядывая кухню. Осветила. Пружины калорифера горели, на калорифере топилось молоко. За ним, завернута в газету, «доходила» вязкая хурма.

– Хурма дошла? – поинтересовался он.
– Куда там, Саш, недели нет, как держим…
– А молоко?
– Ожди…

«Ожди, ожди… Ождешь, пока не взвоешь, не свертишься, язык не сунешь в петлю…, – Шишин мрачно посмотрел на мать. – Возьму резинку, и убью милиционера», – опять подумал ни к чему, а так…

– А где-то были грецкие орехи?
– Грецкие орехи? – удивилась мать.

Не помнит даже, что орехи были! Что за день такой? И встал, по кухне заходил…

Возьму резинку, и убью…возьму-убью, возьму-убью, возьму-убью…

– Все бродишь, ходишь, черт на отпевальне. Спиной пошло, стучит… – пожаловалась мать.
– Стучит… – он подошел к окну.

Стучало. По синим закоулкам мирозданья свинцовые скользили облака, на мрачной пустоши небес зажглась заря огней домашних, витрин и вывесок, на потолке качались фонари…

– А нету, мама, колбасы у нас на бородинском хлебе?
– Откуда, Саша, колбаса на бородинском хлебе? – удивилась мать.

И колбасы-то даже нет на бородинском хлебе, что за день такой?

– Сосисок тоже?
– Тоже, – отвечала мать. - Смочи-ка, Саша, марлечку заваром, обвяжи, так голову скрутило… тянет и гудит, гудит… магнитные, наверно, бури…

И перевязывая голову ее, пропахшую кухонной копотью, лучной трухой, он слышал гул и думал, что в голове у матери гудит не буря, а трансформаторная будка во дворе. И в голове его гудела тоже трансформаторная будка, всю жизнь гудела, и теперь гудит…

– Луна ушла… Включить?
– Нет, Саша, нагорит. С дести по счетчику пойдет на убыль, - включишь. Пока свечу зажги.
– Где я найду, темно …
– Там, в нижнем ящике буфета посмотри…

И в темноте свечи коснувшись, выронил на пол, такой холодной страшной показалась Шишину свеча, с которой в нижнем ящике «опаска» и гробок оселка, ножницы с тупым концом и помазок с ремнем… Они сидели в темноте и ждали десяти, когда по счетчику пойдет на убыль, чтоб не нагорело…

– А помнишь, мама, как я кошелек нашел?
– Конечно, Саша, – оживилась мать, и, улыбаясь, вспоминали оба, как было хорошо, когда он кошелек нашел…
– Все тварь твоя, – сказала мать, – ей кошелек отдал… Я знаю, зна-а-ю! Вся жизнь из-за нее быльем дошьем…
Он в темноте потухшими глазами глянул, громче загудела трансформаторная будка в голове… «Возьму резинку, и убью, убью!.. милиционера…» – думал он.

– Ну что, ну что не так сказала? Мне кошелек отдал, стянул потом, и ей… и думаешь не знаю… Зна-ю! Ну, посверкай мне, посверкай… светлей не жди, не станет! – пообещала мать.

Он встал и матери не отвечая, в ванную пошел, на дверь закрылся, выкручивая краны воду лил, и мыля руки мылом земляничным, по локти мыля, мыля рукава, все думал: Таня, Таня…

Таня!

Мать в ванной свет зажгла.

– Одиннадцатый час! – сказала мать, и в дверь ногой пробила. – На шиш намоешь, а на миллион нальешь… Закрой!

Он краны закрутил, и посмотрел в лицо. Лицо из зеркала смотрело тоже.

– Что? – усмехнулся он.
– Возьми резинку и убей… – кривясь, ответило оно.


Глава 36
Пасха


«На святки вечер с самого утра, - писала Таня, - и бродит нечисть по дворам, и прячется в углах тенями, под кроватью… в трубе скребется домовым.  И кажется, в окне со свистом подгоняет кучер-бес вьюжье, в воронках света мечется оно, как будто зверь огромный дышит, такое синее, лукавое, лесное, густо…

И в зеркале ночном мерещиться жених, в размашистой шинели… Он военный, он погибнет. Плачу.  И мать твоя сквозь губы цедит: «Поплачьте детки о живых, осмеленно потемки… о мертвых плачут небеси», а я тебя гадать зову, по зеркалу что будет, и в комнате завесив окна, мы свечу зажжем, сидим, и жутко в зеркало взглянуть…

И мать твоя в литровых банках несет в авоськах с всенощной застывшую до льда Богоявленскую, святую агасиму… и ложкой чайной соскребая, облизнуть дает…

Заметены дорожки, сад волшебный, сугробы, точно белые медведи там, за занавесками метет и снежит, слепые фонари, теряют друг до друга прохожие следы, и снег хрустит как корочка арбуза, и мы с тобой боимся потеряться там, на дне колодезного леса, и варежки прилипли к рукавам…

Беж-и-и-им…! И мы бежим, как будто гонится за нами вьюга, старуха страшная, с лицом похожим на древесную кору, во мхе, беззубая, с седыми волосами ведьма, вбирая пожелтевшим ртом пургу, нам выдыхает в спины… Уууууу…

И мы заметны, занесены морозом, но…  не пойманные ею в дом бежим, румяные, счастливые от счастья, такого счастья, что не вспомню как назвать… И согреваясь щеки щиплются: «Трещат-то щеки, что»? – нас спросит мать твоя: «трещат», ответим, и смеемся сами, и ей смешно, но смех ее сухой, пугает, и тает постепенно радость на губах.

В окошко смотрим на приступке храма. В белом служат, над водосвятной чашей три свечи горят, «во Иордании крещая…»

А мне сегодня снился, Саня, белой скатертью накрыт в гостиной стол, и чистым четвергом помытый дом, и в доме окна чисты, светят, и куличи, и крашенки, и пасхи, изюм, варенья, гречишный, липовый и вересковый мед…

Ты помнишь, мать твоя полянку овсяную растила к пасхе? Даст мешок, лопатку, - за землей пошлет…

И мерзлая под снежной коркой была земля, холодная, промерзшая такая. И варежки потом все в ней, и мама говорит мне: «варежки как будто гроб копали». Твоя насыплет землю в таз, польет, что жижица плывет, и овсяные зерна сеет. На подоконник «к солнышку» поставит в спальне. Долго ждем, когда взойдет? … и в спальню матери твоей на цыпочках заходим. Но долго, далеко…, морозные узоры зима рисует на стекле, все розы, птицы, сказочные замки, кружева, а мы сидим и вырезаем к пасхе из цветной бумаги бумажные цветы. И у тебя такие все кривые, а у меня не сходиться листок к листу, и сколько в пальцах не держи, все разлипается потом без пальцев, особенно когда бархатная бумага…

Еду на пасху мать твоя «брашном» зовет, и почему-то, мне не вкусно есть брашно, и этот тыквенный пирог, и писанки, и пасха…

Дом тих и светел. Куличами пахнет. Яблоко надкушено и недоето.

– Чего ты яблоко не ешь?
– Я не хочу
- Я тоже этих не люблю. Такие кислые, как из столовки мандарины. Я из столовки только джем и булочки люблю, а ты?
– И я.
– А я желе еще люблю, чем джем больше.
–И я.
– Я запеканку ненавижу, а омлет люблю. Мне мама не умеет делать так омлет.
– И мне…
– А я сгущенку только в запеканке соскребаю…
– И я.
– А я однажды положила джем в портфель, чтоб на продленке съесть, и раздавила. Такая размазня потом, учебники… Воще не представляешь!
– Представляю…
– Будешь леденцы?
– Давай…
– Скажи, они на камушки похожи? Этот изумруд, вон тот рубин, а этот как янтарь на брошке. Я иногда возьму у мамы брошку, или бусы, облизну…
– И я…
- Бери рубин!

И медной головой качает маятник на метрономе туда-сюда, туда-сюда, сонату лунную играет Таня – «та-та-та…», он нотную тетрадь листает, а ноты как грачи на проводах сидят, перелетают… Скрипичный знак на проволоку от калорифера похож… И белый день, как белый сон…

– Ну, как?
– Красиво…
– Правда?
– Как в театре…
– та-та-та…

Дом тих и светел, куличами пахнет…, и кажется вот-вот случиться что-то, как на день рожденья, что-то, чему не будет ни начала, ни конца, а будет настоящим, как во сне.

– А хочешь кулича?
– Хочу, а можно?
– Можно. Мне мама говорила есть, чтоб не засох.
– Ого! Изюму сколько…
– Выковыривай, мне мама разрешает
(«Поковыряй-поковыряй мне, Ирод, руки оборву!»)
–Ты сахарную пудру любишь?
– А то! … А есть?
- А то! Навалом! Табуретку дай!
На цыпочки на табуретку, потянулась, подцепила банку…
– Ой…, – сказала Таня. Выскользнула банка и бабах! И облаком волшебным сахарная пудра поднималась к потолку…
– Ого! – сказала Таня…
– Таня, я люблю тебя, – ответил он.
– Христос воскреси, Сашенька, проснись! – войдя сказала мать, и тапками скрипя о половицы, сквозь сон прошла к кровати, наклонившись, за уши схватила, не пускала, ртом сухим оцеловала трижды, дважды и один, как полагается на Прихождение светлое, в Пасхальный праздник. Он морщился, терпел. Не нравилось, что целовала мать и за уши держала, не пускала… Не любил.
– Воистину скажи, – велела и, уши отпустив, ждала, когда «воистину» он скажет. Язык покрылся мхом, разбух и не вертел слова.
– Ну? – повторила мать.
– Воистину …
– Воскреси!
– Воскреси…
– Воистину воскреси, Саша!
– Воистину воскреси, ма.

Она вздохнула, откинув одеяло села на полог в ногах, евангелие открыла на «Пасхальной», принялась читать: «…се бо прииди радость всему миру, Сына Божия, распятого при Понтии Пилате, за нас страдаша – погребен, воскреше в третий день во искупленье нас… И смертью смерть поправ, и сущими во гробе вечный дан живот, от власти ада. И просветимся людие Господней Пасхой от смерти жизнью, от земли в небеса приведи, победную поющие о нас… На третий день воскрес Назаретянин и ушел. Не ужасайтесь, людие – сказал сошед у гроба Ангел, Назаретянина распятого ища. Его нет здесь. Вот место, где он был положен. Он воскрес… Великий праздник, Саша. Вставай, и завтракать иди!

«Никто не воскресает, – пальцами щеки касаясь, где однажды целовала Таня, думал Шишин. – И кошка сдохнет, не воскреснет. Хвост облезет, вся! И будет мертвечиной пахнуть от забора. Услышит дворник – заметет метлой…», – стирая рукавом пижамным мать с лица, и долго мылил щеки мылом земляничным, чтоб пахли щеки Таней, а не ей…
Под школьной лестницей в апреле Шишина поцеловала Таня.  Искорки и пыли, самолетики тетрадей, огрызки яблок, мандариновые корки, протертые на форме локотки и свет, и лучики резные… Смешно, щекотно, голова о лестницу белится. Она достала из портфеля кулич, завернутый в газету «Правда», и пополам сломали, ели, на колени крошки осыпались, изюмины большие падали на юбку ей, на фартук падали..., на грязный пол…

– Христос воскрес! – сказала Таня, и поцеловала в щеку, не трижды, а один всего разок. «Светло невыносимо, – думал он, на свет косясь, – а пусто как под школьной лестницей в апреле, когда там нет ее. Когда не загляни…»
На белой скатерти стоял у матери кулич большой, политый сахарной глазурью, обложенный яичками цветными, и воткнутая в центр свеча горела, щелкала прозрачным язычком. Он пальцы послюнил, и огонек, как бабочку поймал и погасил.


Глава 37
Благодатный огонь


«От благодатного огня зажгла…, – сказала мать, свечу держа, рукой прикрыв. – На, Саша, подержи, да не заплюй, смотри, не угаси…» – и чтоб не угасить, дышал, от пламени сворачивая губы, рукой от сквозняка скрывая язычок, пока она тележку со свяченым в дом, крестя порог, ввозила.

«Ну, Сашенька, давай! Господь тебя храни…, – и Шишин с облегченьем неугасимую свечу отдал назад, и копотью на двери крест мать начертила под подковой. – На счастье. «Великою субботой Благодатный огонь из Иерусалима доставили в наш храм…» – и по дому пошла, от Благодатного огня лампады зажигая.

В страстную на четверг, «Долготерпенье» вслух прочтя, мать куличи и «крестовые» булочки месила, и ставила «корпеть» за калорифер, накрыв халатом желтым. Углился халат, и в доме жар стоял опарный, паленый и тряпичный гар.

«Иди-ка потолочь! – и Шишин шел толочь орехи грецкие в высокой ступке, с гвоздичными головками и прянью, которой не любил, чихал… – Рот, Саша, прикрывай, чертей поначихешь!»

До полночи стояли куличи в духовом шкафе, и яйца красились в лучную шелуху. Покрасив, ледяной водой яйца ошпарив, фольгой серебряной и золотой катала крашеные яйца по столу. Писала писанки на белых, кисточку слюня, макая в банку, губами, заточа волос, кресты на яйцах рисовала, шептала «Господи помилуй, Господи, спаси…». И за окном за дверью Шишину казался мир таким, в который только выйди, и не помилует тогда, и не спасет…

– Мария Магдалина, – рассказывала мать, – в ночь Воскресения Христа к Тиберию пришла, чтоб подарить ему куриное яйцо, в знак чуда воскрешенья. «Христос Воскрес, Тиберий!» – сказала Магдалина, ему отдав яйцо не крашенное, как из магазина. «Это невозможно, Магдалина. Скорее это белое яйцо в руках моих окрасится багряным, чем воскреснет ваш Назаретянин» – усмехаясь, Тиберий отвечал. И тотчас, Саша, тотчас, – слышишь? – яйцо в руках его кровавым стало, и в ужасе он выронил его…

– Разбил? – поинтересовался Шишин.
– Да, – сказала мать.

«А так же камень, Саша, означает яйцо, положенный у входа, в ту пещеру, где лежал Спаситель наш распятым. Разбить его, ко Господу прийти…»

В Великий пяток, в пятницу страстную не резала, не мыла, не скоблила мать, и супа не варила, баранки ставила одни на стол с сырой водой Крещенской.

«…Сегодня, на Голгофу взошел Спаситель наш, не время пировать, а в Воскресение напируем, я сырокопченой колбасы в заказ взяла…»

– А можно к Тане?
– Нельзя.
– А можно к Тане?
– Нет, сказала!
– А можно к Тане?
– Да иди, хоть наидись! – махала мать, и Шишин к Тане бутерброды есть ходил.
– Два бутерброда, Саня, или…? Ладно, два. А с сыром, или…? Ладно, с колбасой. Котлеты будешь? Ладно, поняла…

– Ну, выбирай! – сказала мать, и, выбрав золотое, нетерпеливо Шишин посмотрел на мать. Она вздохнула, тоже выбрала яйцо, обыкновенное, вареное на луке, и, выставив его тупым концом, ждала. Он примерялся: любил, чтобы у матери яйцо разбилось, а у него чтобы нет. Но мать обыкновенно побеждала в яйцах, и Шишин поменял яйцо на красное, потом на голубое, зеленое, лиловое… Подумав, поменял назад.
– Судьбу не переклюнешь, Саша, – вздохнула мать, и, тюкнув луковым, разбила золотое в смять.

– Ох, Саша, Господи прости, белок то черный! Запорок… Видно кто-то сглазил нас. А у тебя?
– И у меня…

В углу под образами плюнула и зачадила синяя лампада, запрыгал язычок, затрескал и угас. Крестясь, кряхтя, она полезла масла подливать, но огонек, зажженный, тут же стаял, она зажгла опять, а он угас еще. «На «проскомидию» наверно записали, – предположила мать, - а ну ка выйди, Саша, я проверю…» Он вышел, отойдя недалеко, за угол двери, притаился, ждал, испуганно вжимая плечи, что, проверив скажет …

– Не зажигается. Попробуй, Саша, ты, – и тоже вышла.

Он долго бил по коробку, в дрожащих пальцах тонкие ломая спички, сбрасывал на пол.

– Уймись! Весь коробок переведешь!

Подтиснув ноги, слез и сжался в уголок.

– Когда в заупокойную живого впишут, так бывает, Саша, – сказала мать, и взгляд ее помут и темен стал. – Беда… беда…, – шептала в уши, вздыхая и кряхтя. – Так Нина Алексанна, соседка наша с той еще квартиры, Богу душу отдала. Сноха сжила со свету... Ведьма, дрянь, как это вот твоя! – взглядом указала на пол. – Каждый день ходила, дрянь такая, в Храм! Платок навертит, скажет Нине Алексанне: «Мама, я за здравие подать…» - сама покойницу в «проскомью» впишет…

– И умерла? – поинтересовался Шишин.
– А ты как думал? – усмехнулась мать.
– Понюхай ладан, не тошнит? – и Шишину дала понюхать ладан, нюхала сама, чтобы проверить, не тошнит ли и ее.
– Тошнит… чуть-чуть.
– Вот видишь, видишь!? А может: делают дрянное масло? Сейчас хорошего не делают, не те настали времена. Ну, сядь к столу, перекатаю от греха.

И два нечищеных яйца катала по столу, «выкатывая» сглазы.

«Не приближатеся мя врази тии изнемогша и падоша в дни мои…»

И в сон дневной приснилась Шишину собака черная у храмовых ворот, распятие горящее, с потухшими свечами, и в золотом яйце труха…

Во вторник, на второй седмице, до первой просвети вставала мать, настольную включала в спальне лампу, усопших вписывать в блокнот. И тусклая тянулась полоса от двери материнской до уборной, и от уборной к спальне матери тянулась полоса. Скрипела створка форточки щеколдой ржавой, и полосу ногами Шишин, крадучись, переступал, чтобы услышав, как он до цвети бродит, его в блокнот на проскомидию не записала мать.

И рвался лист на панихиду, на упокоенье, сорокоуст, на постовую, в вечень… И долго мать сидела за столом, пока усопших всех в блокнот не впишет. И в литургию отрывал за каждого усопшего священник от просфоры крошку, и в Даровую чашу опускал. Из верхнего стола мать доставала кошелек на кнопке, мелочью набитый, чтоб за усопших из блокнота, мотаные в тряпья, в валенках с клюками, молились страшные старухи у прихрамовых ворот…

«В невечернем одни во Царствии Его воскреснем, как Он воскрес, так бабушка твоя Тамара, Петр Алексеич, дед твой, Саша, Антонина Алексанна, дядя Женя, Тонечка из Волочка, и три сестры ее, и Гриша – помнишь дядю Гришу, Саша? Господи, прости его, запойный был. Чудной. И Ольгу Николавну, Оленьку, красавицу, жену свою зарезал с пьяных глаз, и ей в невечернем взойти, как нашим всем… Помянем в вере и надежди живота вечнаго преставшего раба Гавриила, Михаила, рабы Татьяны, Анны, бабы Любы, Ольги Николавны…» – перечисляла из блокнота мать, и думал Шишин: «Это ж сколько воскреснет… и в десять рук не сосчитать…»

«И яко щедро упокой, и несть бо человече, иже поживет не согреша, а только грЕшим, грЕшим… а правда еси только у тебя… Аминь» – сказала мать.



Продолжение >





_________________________________________
Об авторе: АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕНКО

Родилась и окончила школу в Москве, в 18 лет поступила в Университет имени С.Г. Строганова на факультет Монументальной живописи. Профессионально освоила работу с мозаикой, роспись стен, живопись, скульптуру, дизайн. Ее работы представлены в частных коллекциях Франции, Великобритании и России. В 2002 году Александра стала одним из самых молодых членов Московского союза художников. Впервые новеллы Александры Николаенко были опубликованы в журнале "Cибирские Огни”. В этом году выходят две книги Александры Николаенко: роман и сборник рассказов. В этих книгах Саша выступает одновременно и как автор, и как иллюстратор.





Наверх ↑
Поделиться публикацией:
545
Опубликовано 11 дек 2016

© 2016-2017 ТЕКСТ.express © ИД "ЛИTERRAТУРА" | © ИП "Русский Гулливер" Правовая информация


ВХОД НА САЙТ