facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Ежемесячный литературный журнал. №8. Первый весенний 2017 г.
/

Александра Николаенко. УБИТЬ БОБРЫКИНА (Часть 5)

Часть 1 . Часть 2 . Часть 3 . Часть 4 >


(роман)

продолжение


Глава 27
Иголка

Приснились люди без лица, и лица без людей, ворона, мать в окне, дупло, почтовый ящик, крыса, плуг, Танюша за роялем в музыкальном классе. Приснилось, что учительницу музыки уже убили, а она жива.  Бобрыкин ненавистный на коне и с саблей наголо. Трамваи номер шесть, и девять, что одно и то же, если их перевернуть, и равно не к добру. Аптека, шапка, рожь, капуста, еж, и кошки, кошки…
Три раза пуговицу на рубашке белой  мать  ниткой красной обмотала, обвила во сне,  кривыми пальцами стянула узелок, держа в зубах от красной нитки хвост, цедила: «Молчи, сиди, не дрызь, чтоб память не отшибло…»
«Где бирочка – изрань, запомни, Саша,  наизрань надеть,– себя показывать другим с израни.  Снимай, снимай! сама побью тебя, подальше от греха, и молотила кулаком не сильно, не так, как били бы другие, остальные, все.  Но бирочка кололась,  снова наизнанку Шишин свитер надевал во сне. 
«И с левой не влезай в рукав, я для чего тебе держу-то, идол  правый? Чтобы в левый лаз полез, чума? Весь день себе изгадишь, жизнь изгадишь!» - но Шишин забывал, где лево, а где право, и на манжетах, на рубашках, на пижаме  мать  вышивала «Л» и «П»,  а Шишин нитки выдирал во сне  зубами, чтобы не смеялись в классе, и вообще. Мать снова вышивала «Л» и «П», а Шишин снова нитки сколупал.
«Посколупаешь мне, посколупаешь!  Всю жизнь исколупал…» - цедила мать сквозь нитку. «Посколупаю» - думал он и сколупал.

- Смотри, где школа  от забора - это справа, голубятня тоже, дом пионеров слева, и кинотеатр Юность тоже там, - во сне сказала Таня.

«Но если я пойду спиной к забору, все будет задом наперед…» - подумал он.

 – Где родинка, смотри, тут право, где нету родинки, там лево, понял?
 – Понял…

 И с облегченьем вспоминал во сне, по родинке у Тани, где лево, а где право в мире, у всего.

«И дворнику три раза поклонись, если метет, а если не метет, не кланяйся!  А то подумает: дурак. Дурак и есть, но чтобы все не знали. Всем не надо, Саша, знать, что ты дурак. Собака воет в сторону твою, к несчастью, нос держит в землю, к смерти скорой, вверх – к пожару. В Зиновия с Зиновьей стаями собаки ходят – к мору, Саша. К мору и войне.  Война-то будет , Саша. Будет. В мире не бывает без войны…»

Как рано Саша в том году черемуха цвела, - во сне писала Таня, про год, в котором рано так черемуха цвела, - и странно, помнишь, мы с тобой лежим, фашистами убиты, на траве, а небо кажется так близко, и с него на нас без ветерка, без чего-нибудь, черемуховый снег. Все эти сотни лепестков прозрачных тонких белых… и пятна голубые неба, между веток, солнечные пятна. Вся эта золотая липкая резная взморь, весь этот дух акации полынной, и счастье тут, под сердцем вдруг сжимается в комок, в кулак, как будто кофточка любимая при стирке села, как будто что-то потерялась важное в траве, а думала, что снится, проснулась – правда оказалось. Потерялось что-то навсегда в траве.  И вдруг захочется вскочить, бежать отсюда, не считая ног, всего, чтоб не считая, чтоб замелькало, засвистело, чтобы так.  Смеяться, хочется смеяться и смеяться в крик, рассыпался на солнечные искры, взорвался, разлетелся в водяные искры, в свет… 
И лето коротко, и память коротка, и лжет, раскрашивает то, что было черно-белым в краски, вспыхивает, манит, невыносимое смягчает, сбудусь - шепчет, неведомое солнце счастья там горит… и кажется, что перепрыгнешь горизонт веревки, и уже по небу, Саша… не идешь, летишь…
Сегодня долго телефон у нас звонил. Бобрыкин на работе, Оленька в саду, я трубку взять хотела, вдруг мне стало страшно, не бери… Ты помнишь, Саня, мы играли в «Позвони мертвец»? А телефон звонит, звонит, я думаю, вдруг с Оленькой чего-нибудь в саду случилось? И трубку подняла, а в ней молчок.

Молчок-волчок. Как в «Позвони мертвец».
Замри-умри… и отомри-воскресни…

Не дочитав, глаза открыл, зевнул, прислушиваясь к стенам.

«…Поможи, Господи, поможи… помилуй мя, велицей милости Твои, по множеству щедрот очисти беззаконие мое, аз знаю грехи мой перед тобой, и выну весь Тебе единому, согреша говорю, лукавое перед тобою сотворях, как в беззакониях зачата есьм, так и творю, во грехе есь! Омоеше меня, очистиши, поможи, Господи, поможи! Открой глаза! Помилуй мя…» – бубнила, потеряв чего-то, мать и по дому ходила, стукаясь о стены, распахивая двери комнат, шкафов, заглядывала под столы, отодвигала стулья, рукой столешницы, сиделища водила, и щупала настенные ковры, и коврики трясла, оглядывая все от верху к низу раздвигала шторы, распахивала ящики, перебирала вещи, грохотала… не давала спать.

Он вышел, хмуро посмотрел на мать, мать тоже посмотрела хмуро, с полу, от газет.

– Чего? – спросила мать.
– А что ты ищешь? – поинтересовался он.
– Иголку, – отвечала мать, сгребла газеты комом, открыла дверь и выставила за порог.
– Себя ощупай, Саша! А то, не приведи Господь, вопьется и пойдет гулять по жилам. Пойдет, и выйдет к сердцу, и умрешь… – себя ощупывая тоже, объясняла мать. - Вера так, покойница, соседка наша, помнишь? В муках страшных от иголки умерла. Все штопала, старье чинила, на нашу пенсию новьем не загрустишь, откусит нитку, а иголку так во рту и держит. И не заметила, как проглотила. Иголка ей пошла, пошла, пошла… по жилцам, впилась, и все! – сказала мать, крестясь.

И Шишин закрутился, вытряхивая из штанов пижамных, из рубашки, спереди и сзади, и не найдя – к себе пошел искать, решив что утром мать могла иголку у него в постели обронить. А может и впилась уже, пошла, прислушиваясь к внутреннему бормотанью думал он, ища на коже след, какой войдя оставила она…

– Нашла! Упас Господь, – сказала мать, показывая Шишину иголку с ржавым брюшком, и с облегченьем опустившись на кровать он, вскрикнув, подскочил.
– Чего орешь? – спросила мать, и, повернувшись Шишин показал, что колет.
– Нет ничего, не брешь! – сказала мать. – Или прошла уже, не приведи Господь, – добавила она, и Шишина перекрестила, вышла…

 

– Нет вроде ничего, - сказала Таня. – Знаю! Давай ее попробуем магнитом! – и магнитом в раздевалке школьной искали в Шишине иголку, но так иголки в нем и не нашли.
– Здорово, Шишкин ежик! – сказал Бобрыкин ненавистный, из спины у Шишина достав иголку. – Обрастаешь? Молодца, Чернобыль! – и на карман под галстук Шишину иголку приколол.



Глава 28
Мосгаз


– Кого-то черт несет, - сказала мать и, к двери подойдя, не открывая «кто?»  спросила.
– Мосгаз, – представились, – откройте!

Мать перекрестилась: «Господи помилуй…!» и бросилась от двери, заметавшись: «Прячься, Саша! Прячься!». И Шишин под кровать залез, а перестав дышать от ужаса, проснулся, и из-под кровати за тапками вошедшими следил, не зная – мать ли ходит в них…

«…Приходит он в квартиры, показанья счетчиков снимать, несет с собой топорик новый, купленный в универмаге ГУМ, а ГУМ от нас недалеко… Недалеко! Всего четыре остановки с пересадкой на метро… – рассказывала мать. – …На Соколе, на улице Балтийской, где раньше бабушка твоя жила, он в дом вошел, прошелся по квартирам, звонил… звонил… никто не открывал, и только семилетний мальчик, такой же, Саша, идиот как ты, открыл ему, Мосгаз достал топорик, зарубил его, и детский свитер взял, и 60 рублей с копейками с трюмо, флакон одеколона Шипр, и пляжные очки…»

И Шишин с грохотом во сне задвинул ящик, в котором пляжные очки у матери лежали, с отвращеньем покосившись на двоившийся в трельяже флакон пустой одеколона Шипр.

Связав веревками, чтоб не упал с кровати, не убился, задув над ним свечу, мать вышла озираясь, невидимая в темноте шурша газетой. Прошла за стенкой, цепочкой звякнув приоткрыла дверь на лестницу пустую, проверив, не стоит ли там Мосгаз, и так же быстро заперла на три замка: высокий, средний, нижний, проверила цепочку, подергав ручку, прислушиваясь замерла… Он тоже замер, привыкая к темноте, и кто-то под кроватью тени полог шевелил, и волосы вставали дыбом, едва подумаешь, кто мог быть там...

– Тссс!.. Санька, это я! – сказала Таня. – Проклятый мистер Сайкс, убийца, эксплуататор детского труда, связал тебя! Но если мне удастся развязать веревки, мы уйдем, как Ненси с Оливером Твистом. Уедем на кабриолете навсегда! – и торопливо пальцами, зубами, коготками подцепляла, развязывала матерью плетенные узлы…
– Готово! Побежали… – крепко за руку схватила, увлекая за собой к окну.
– не бойся, не оглядывайся! Прыгай!

И прыгнула сама… Дверь распахнулась, Шишин оглянулся…

– Совсем осатанел, чумной! – сказала мать, протягивая руки, схватив за шиворот пижамный, оттащила, повалила на пол, и замотала Шишина в ковер…
– Сашенька, сынок, вставай, девятый час…

– Давай не так пойдем! – однажды предложила Таня.
– Давай. Но так короче, – ответил Шишин, опасаясь, что если выйдет очень уж длиннее, то мать ему устроит.

«Устрою! Вот увидишь!» – в голове пообещала мать, и Шишин оглянулся на окно. В окне стояла мать.
«Стоит, – подумал он, – стоит... Как не оглянешься, откуда не посмотришь, всегда стоит и смотрит, хоть ты что!..»

– Там мать стоит.
– Она всегда стоит, - сказала Таня. - Ты не оглядывайся только, да и все. Тогда она тебя не заподозрит…
– Не заподозрит в чем?
– Ни в чем не заподозрит. Видишь кошку?
– Где!? – встрепенулся Шишин, кошек он любил.
– Да тихо! Там…
– Да! Кошка! – поразился Шишин.

Кошка оглянулась, с опаской щурилась на них.

– Кис-кис! – окликнул Шишин.
– Да тихо, говорю! Вспугнешь!
– Кыс-кыс… – позвал потише Шишин, и, разевая лапы, кошка деранула прочь. Стеля хвостом, пересекла пустырь и оглянулась у гончарной бочки, с таким пожарным видом, будто победила их.
– Вспугнул… эх, ты! – сказала Таня.
– Да… капитально припустила…

С подозрением кошка издалека на них смотрела, готовая рвануть, рвани они…

– Наверно что-то натворила, раз боится, ишь! – с уважением заметил Шишин, хмуря лоб, и кошка отошла еще на десять лап, и снова оглянулась. – Подозрительная кошка…
– А я тебе о чем? – спросила Таня.
– О чем?
– У всех кто оглянулся, вид такой…
– Какой?
– Как будто натворили что-то…
– Да, капитально… - согласился он и снова оглянулся на окно.

В окне стояла мать.

– Да не оглядывайся ты! – сказала Таня. - Оглянешься – щелбан! Нет! Десять щелбанов, без всяких там! – и дернув за рукав, поволокла куда-то, так ничего как следует не объяснив…

Они пошли по улице Балтийской в день безлюдный, и ветер тряс троллейбусные провода, а те гудели, отчетливо и скучно.

– Как мертвые гудят, - сказала Таня. - Брррр… идем скорей!

Скорей по улице Балтийской в день безлюдный пошли они, и провода как мертвые гудели. «Брррр», – подумал он. У синего пальтишка Тани боком близко топал, и все ему казалось, что вот-вот уже закончится дорога эта, и сразу же начнется та, другая: другая площадь, фонари и люди какие-то другие, а не те… Он шел и ждал.

Но было холодно, дорога не кончалась, странно в тишине шаги двоились, точно кто-то следом в след… Он оглянулся

– В последний раз предупреждаю! – пригрозила Таня, но разлетелось, что предупредила, в ушах осталось только, что в последний раз, в последний раз…
– Такая холодрыга, да? – спросила Таня.
– Да, капитально… – согласился он.

Желтым глазом подмигивал безлюдью светофор, тянулись спичечные коробки пятиэтажек, дворами отвернувшись во дворы, с потухшими зрачками, с ржавчиной кирпичных стен. Прошли второй пустырь, оцепленной колючей проволокой военной; изрытая, холодная земля катилась в котлованы комьями сурьмы, дышала паром; серое клубилось небо, точно мать в нем холодец варила, половником мешая сваи, трубы, тросы, ребра арматур… заснеженные остановки, дебаркадер райсовета, лица на доске почета, бумажные пустые, похожие на клочья сорванных газет. Прошел кинотеатр «ЮНОСТЬ», закрытый на ремонт железными щитами, клочки афиш, ползущих по стенам, пунктиры крыш, комиссионный магазин «Учет»…

В прокуренном стекле универмага с аршинной вывеской «МОСКВИЧКА» стояли манекены в длинных платьях, на ступенях старуха продавала ржавый таз и грузовик без дверцы и без дна, и пупсика без глаз, и куклу без волос с закрытыми глазами, книгу «Монтекристо» которая у Шишина была. «У всех такие книги есть, у Тани тоже», – думал он и мрачно скреб шагами тротуар по ускользающей земле и так же мрачно смотрел вперед на ту, что предстоит пройти до дома «Октябренок», куда Таня ходила на сольфеджио по средам, чуть не каждый день.

– Тоска… – сказала Таня.
– Тоскища… – согласился он и, оглянувшись снова, тут же получил щелбан по лбу. Еще один, еще…
– Всё, десять! – отсчитала Таня. – Я предупреждала! Давай теперь в «найди чего»!
– Давай. А это как?
– А это кто чего-то интересное найдет! – и, наклонившись, камушек нашла, сказала:
– Ноль один в мою!

Он наклонился тоже, поднял гвоздь.

– Один-один!
– Один на два!
– Два-два!
– Три-три…
– Бутылка!
– Кошка!
– Кошка не годится, не в «живое»
– Ааа…
– Резинка!
– Крышка!
– Лампочка!
– Очки!
– Ого…
– Забор!
– Забор на всех, его нельзя найти.
– А если заблудиться? – поинтересовался Шишин.
– Если заблудился, можно, ладно, - согласилась Таня, - девять три.
– Картонка!
– Крышка!
– Ручка от двери!
– Ага…
– Булка!
– Фантик!
– Палка!
– Три копейки…
– Я первая нашла!
– А я второй…
– Семь три!
– Обложка…
– Семь четыре… календарик!
– Ложка!
– Ну, все, пока! – сказала Таня, – я пришла, – и забрала у Шишина портфель.

За ней закрылись двери дома «Октябренок».
Он постоял немного, подождал, подумал, развернулся и…

– Сольфеджио-мольфеджио…
– Шесть-семь!
– Шесть-восемь!
– Девять!
– Десять!
– Двадцать….
– Двадцать – шесть!
– Эгей! Сольфеджио-мольфеджио, видали? Ха-ха-ха! А двадцать девять – шесть вы не хотите в нашу пользу?
– Не хотите? Как хотите, а все же двадцать девять – шесть в мою!

– Здорово, Жижин, что, металлолом сдавать? – спросил Бобрыкин ненавистный, из подъезда выходя навстречу, ногой придерживая дверь.

«Сам ты… металлолом»! – решительно подумал Шишин и, оглянувшись, сжался, вспомнив щелбаны.

– Ну, Волгодон, бывай! – махнул Бобрыкин ненавистный, щелбан один пробил, не зная правил, и пошел, пошел…

«Бобрыкин ненавистный, ненавистный!..» – думал Шишин, по черной лестнице взбираясь, и, доплетясь до своего пролета, оглянулся снова, опасаясь, как бы Бобрыкин ненавистный не пошел за ним.

– Принес? – спросила мать, и, вздрогнув, Шишин обернулся снова.

«Неси теперь назад, чума»! – сказала мать.


Глава 29
Ладно, пусть…

«Ладно, пусть…», – подумал Шишин, что-то вспомнив, и сразу же забыв, подумал снова: ладно, пусть…

Мать в детстве часто Шишина водила в Храм Успенья Богородицы, на горке. В Храме темно и душно было, купола смыкались каменными парусами, потрескивали свечи. Тысячи огней не отдавая света, лизали темноту, как светлячки. На Рождество еловой веткой пахло. На Вход Господень вербой, яблоками – в Спас. На Троицу – березовым листом и летом и дождем прошедшим. Но был еще и страшный запах: снизу, подпола, гнилого дерева, земли и камня ледяного, мертвеца в гробу. Из узкого окна сочился долгий свет, и с купола Евангелисты ангелы с огромными крылами за ним следили, видели насквозь. Старухи с рыбьими глазами, в черных тряпьях, с лицами покойниц, все седые были там, и маленький священник в белом, как колдун, размахивал кадилом, и матери красивое лицо казалось строгим, незнакомым, как Божьей Матери Марии с алтаря.

«Стой смирно, не чертись!», – впивая пальцы в плечи, говорила мать.

Бобрыкин ненавистный как-то раз увидел Шишина, как с матерью выходит он из Храма, и не забыл, а все дразнил дьячком, дразнил и мекал, мелом рисовал на стуле Шишина кресты. И сев не глядя, Шишин долго ходил с крестом по шву, и все смеялись. Все. «Все, кроме Тани», – вспомнил он и, вспомнив, обернулся…
Уткнув лицо в ладони, в парту локотки, смеялась из-под пальцев Таня… «Не оборачивайся никогда…» Часы пробили десять. «Снится», – с облегчением думал он.
И вспомнил, как на Троицу однажды, в светлый праздник, после Храма с матерью они спустились к речке, и солнце золотом крестило воду, мать смеялась, собирая синие цветы, что сыпались по склону, а Шишин палкой золото мешал в воде. Мать не ругала, не сердилась…

– Можно, мама?
– Можно, милый, ноги-то, гляди, не замочи…

Потом она цветы в Евангелие вложила, они засохли, умерли они… Он дальше думал о цветах. «Сирени много будет в мае», – думал, вспоминая, как однажды нашел сирени пятилистик, Тане подарил. Таня на скамейке во дворе читала книгу, он между строчек положил цветок.

– Чего тебе? – спросила, глаз не поднимая.
– Съешь!
– Ты свет загородил мне, отойди!

Цветочек вылетел из строчек, полетел и закружился, вниз упал под морду черную ботинка. Ботинок щелкнул.

– Королева, ты идешь? – спросил ботинок ненавистный, еще раз щелкнув, раздавил цветок.
– Иду, – сказала Таня, захлопнув книгу, встала, и они пошли. Пошли и растворились в свете. Свет слепил. «Всегда, – подумал Шишин, – в мае свет глаза слепит. Как лук мать без воды холодной режет».

За окнами все таяло, все капало, и растворялось. Кап-кап, тук-тук… по подоконнику стучало. «Проснусь, когда замерзнет и погаснет», – подумал и закрыл глаза.

– Давай найдем на стройке клад, в Австралию уедем?
– А это далеко? – поинтересовался он.
– Нет, там, – рукой махнула Таня.
– Мне мать туда ходить не разрешает…
– Не разрешает: не ходи!

В изодранных одеждах, в пятнах бурых, в подтеках грязи, в катушках земли по черной лестнице поднялся Шишин, за собою оставляя черный след, и стал под дверь, в трясущихся руках сжимая шапку…

– Подать? – открыв, спросила мать и наклонилась подстелить газету.
– Что, на пустырь таскался? С этой? – и отвернулась, зашептала «Неотверж…»



«…Приими, неотверж, незримой благости своей, прииди ныне, дай терпенья, дай! Запрети возмущение сердца, как ты сказал: «Аминь глаголю вам, не веем вас». Ибо погасли и погрязли души от недостатка елея в глазах. Помощник! Покровитель, бысть во мне, не дай во гневе оглянуться на дитя свое, дай перед этим досчитать до ста, Аминь»! – сказала мать и, отсчитав до ста, велела:

– Сядь, лихо, берендей! Счищай …

Он сел и стулом заскрипел, скребком счищая глиняные сапоги в газету. Мать отошла, ногтем сцарапала с трельяжа сохлое пятно и из граненого стакана, злая, злющая такая, щелкая зубами, отпила и, стоя к Шишину спиной, ждала. И стул скрипел под ним, и Шишин чувствовал и слышал, как скрипит, скрипит…

– Не скрипь! Не скрипь, не скрипь! Все жилы измотал, мотня! – и бросилась назад. – Дай, идол, дай сюда! – И вырвала из рук сапог, второй, и опустилась на колени, сама счищала грязь и головой трясла…

«…Спасайся на горе, сказал Господь, - сказала мать, - как Лот в Сигор бежащий, от запаленья, от содомского горенья, тленья! Не тело плот твой, Саша, ибо тлен от тлена он, идти ему ко дну, и плоть от плоти червем тело твое подземным возгниет. Душа же вечна. Ей пастырь добрый дан, ты не отбейся, не отринься стада, не ослабли, не возринь ея… А ты глаза-то на чужое растопырил! Нет, Саша, жадного бедней! У жадности глаза с ведро, да места с блюдце, а ты себе наложишь вечно, как на праздник – наешь за упокой. Все обслюнявишь только, что смотреть темно. И не таращься мне! И не реви! Утрись!»

– Я не реву…
– Таращишься! Ревешь! – вытряхивая куртку за порог, сказала мать.

«…Откуда плакати о окаянных дней моих? Где положи начало и конец тому чем нынеше рыдаю? Благоугоден быти даждь глаза открыв на прегрешения мои, чтоб гляди окаянная душа моя всех исповержиться грехов своих, с раскаяньем принеси Богу в покаянья слезы…»

Шишин всхлипнул, по щекам размазывая грязь, и снова стулом заскрипел…

– Уймись, уймись! Уймись! Живешь не покаянный, с глупости скулишь, как черт в одре! О ней ревешь! О ней! Я знаю, зна-а-ю… Маленькая дрянь! Не будет царствия во грехе, Саша. Ни ей не будет, ни тебе. Тебе! что вместо лика Божья целый божий день о ней…

От девы чистой воспришедши, не сотвори себе кумира, Саша! Так сказал Господь: на небе, на земле и под землей не поклоняйся, не служи ему! А ты в одно и то же трижды наступаешь бито, седьмижды грабли по лбу, по спине! И мало, мало! Мало одного… еще подай! Семь щек подставил, дай ему восьмую! Саша, мальчик мой! Семь бед прошел, восьмой беды искать… дурак, дурак… проснись… открой глаза!

– Открой глаза, сказала!!!!

Он посмотрел, моргая сонно, «ладно, пусть» подумал, отвернулся и опять заснул…


Глава 30
Окно

Слетели с ног сандалии и пропали. На трельяже пропал небрежно брошенный берет, и галстука комок. Ключи на тумбе. Ее портфель в углу, его портфель, на вешалке пальто, ее пальто, его пальто… две сменки на полу…

– Фууу… чем у вас так пахнет? Кошка сдохла?
– Нее… у нас нет кошек…
– Жаль! А есть что пожевать?
– Печенье…
– Какое? Это? Нет, не надо, сгоркло! А сахар есть у вас, такой чтобы погрызть, в кусочках? – она на цыпочки вставала, тянулась к полочкам буфета, морща нос. – У нас в кристаллах дома есть, нам тетя Леля с дядей Женей привезли из Туркестана… Еще «В полет» духи…
– Из Туркестана нет. Там, в сахарнице есть. На дне.
– А можно жженый сахар сделать, хочешь? Или карамели в ложке натопить?
– Давай…
– А мама у тебя вернется скоро?
– Не знаю…
– Тогда не надо лучше… Фу… котлеты!
– Да, котлеты, - согласился он.
– Фууууууууууу! Борщ! Прям ненавижу борщ и кислых щей! Перловка? Фу! Перловку ненавижу, мама тоже варит, гадость… Я бульон люблю, блины с икрой, а ты?

Он тоже ненавидел борщ, котлеты, борщ-котлеты, борщ-котлеты… и даже сахара нет никогда, чтобы погрызть… Прошелестев в оранжевых носочках по газетам, Танюша выбежала в коридор и там исчезла… Он пошел за ней.

– Фу… «Красная Москва»! «Признанье»? У мамы тоже есть. Ого!!! «Персидская сирень»??? – и мигом золоченый колпачок, замотанный, чтобы не выдохся, тряпьем, полиэтиленом, опутанный шнурком за горло отвернула, наклонила в лодочку ладонь.
– Прикольненько! Пошли к тебе!

И распахнула дверь, и подошла к окну, раздвинув занавеску, в комнату впустила вечер рыжий, растворилась в нем. Он замер на пороге, заморгал… В лучах пылинки золотые закружились, как сотни медовых янтарных пчел, в оранжевом «Персидская сирень».

– Иди сюда, чего ты там? – велела Таня, два облачка лакричных нарисовав губами на стекле, и рукавом нетерпеливо стерла их. И покачнулась у окна, освобождая место, за нею покачнулись комната и подоконник, шкаф, и стол, и стул, как будто накренилась плоскость пола, мира…: школа, кресты антенн, и дом, и старый двор, забор, и в угол покатился мячик, уткнувшись замер.

Шишин сделал шаг и тут же отступил на шаг, остановившись за спиной ее, чтоб так не пахло близко от волос густых и светлых полем, кленвой осенней, яблоневым садом, летом золотым, корой еловой, листиком у липовой ракушки, сережками ольхи, и кожаным окладом «Оливера Твиста», мороженным за десять в размокшем вафельном стакане, кексом в пудре, пальцами в смоле и одуванчиковым медом. От ослепительной полоски ее крахмального воротничка и узеньких лопаток, крест-накрест стянутых коричневыми крылышками платья на булавке. От плеч ее, от россыпи веснушек, сбегавших с носа по щеке, от теплого дыханья, которое нельзя было поймать и спрятать в узенький карман нелепого пиджачного костюма. От губ, в которых прятался смешок, и глаз, в которых прыгали светлинки; от уголка ресниц и жилки у виска, и завитка, свернувшегося с ухом… Чтобы не щекотало у щеки, не обжигало жаром, пугливым, странным, тайным, внутри не щекотало, не звенело, не прыгало так оглушительно и звонко так-тик-так…

– Что встал???? Иди сюда.

Пришлось идти. Он подошел и, носом прислонясь к стеклу, смотрел… На граблями прочесанном дворе, истаяв, растворился снег.

– Весна … такое в телевизор не покажут…
– А?
– Окно, как телевизор, понимаешь? Понял?  Только лучше! Без ерунды,  в нем все по-настоящему идет! И облака не как в кино, а что на самом деле… Настоящие, ну, понял? Облака…

Ошеломленный Шишин на настоящие смотрел на настоящем небе облака…

– Ага…
– И небо настоящее, и солнце, и ворона. Вон, смотри – Бобрыкин! Эй, Бобрыкин! Э-ге-ге!!!! Бобрыкин, ты дурак!!!! Э-гей!

Бобрыкин ненавистный замер голову задрав, крутил…

– Мы тут! Мы здесь! Бобрыкин! Фью! Бобрыкин! БОБРЫКИН НЕНАВИСТНЫЙ! Бобр! Печенья хочешь?
– Дураки! – увидев их, кричал в ответ Бобрыкин.
– Сам дурак! – кричали Саня с Таней. – Бобрыкин – БОБР! Бобрыкин – Бобробор!!! Эгей-й!!!!

Бобрыкин ненавистный кулаком им погрозил, пообещав убить потом, когда достанет…

– Воробей!
– Еще один!
– Как настоящий…
– Настоящий!
– Да…
– А то!?
– И этот!
– Да!
– Ага…
– Смотри какая настоящая старушка!
– На Шапокляк похожа…
– Да!
– Вон Тетя Таня…
– Ольга Николаевна… со Светланой Николавной!
– Ну их…
– Вон жирный толстый дядька!
– Вон химоза…
– Тссс… услышит…
– Собака! Эй, собака!

Собака посмотрела и ушла…

- Собака настоящая! Мы тоже…
– Что?
– Настоящие с тобой! Цени момент!
– Ага…
– И если я тебя щаз поцелую, то на самом деле будет…
– А?
– А «а» на завтрак воробьи склевали!
– А…
– Вон мать твоя идет…
– Ага…
– Я, Саш, пойду. Она меня не любит…
– Любит!
– Я знаю, нет…
– Нет, любит…! Любит! То есть… она ведь всех не любит, не одну тебя… Меня она вообще не очень тоже…
– Ты ей не говори тогда, что я была…
– Я? Не скажу…

– Твоя была? – принюхавшись, спросила мать, крутя в руках флакон персидский.

Шишин молча посмотрел на мать. Мать усмехнулась.

– Давай, давай, копай себе могилу. Крестьмя не лягу, идиот упрямый! – и мимо Шишина на кухню сумки понесла.


Глава 31
Март

Весь мир казался елочной игрушкой, шариком волшебным, падал, падал прошлогодний снег… Рожи корча, Шишин к шарику и так, и сяк: то подойдет, то отойдет, то боком, то зажмурясь, посмотрит снова, отвернется, и опять. «Ведь ишь ты! – думал он. – С кавыкин пыж, а комната влезает… и стол, и стенки, и окно, и я, и пол, и дверь, и мать…»

– Ты хоть бы елку разобрал, март на дворе! – сказала мать, войдя, и тоже в шарик заглянула, выпучив глаза, поправила прическу, из шарика на Шишина взглянула с неприязнью, пошевелив губами, и ушла.

«Как рыба проплыла», – подумал он.

Танюша пальцем постучала по стеклу.

– Смотри, я палец ей приставлю, она и приплывет…
– Ого!
– Такая рыба злая! И думает, что палец может схряпать, на! Ну, на! Что, съела? А тут стекло, видал?
– Ага…
– А если б не стекло, то схряпала бы, точно…
– Факт!
– Пиранья наверно…
– Да, акула…
– Они людей едят почище всех акул… я видела в «Мире животных». Я эту рыбу не люблю, на завучиху нашу – посмотри, – похожа!
– Да… А та на Анну Николавну…
– А эта вон вообще на физрука… «Амебы, на козла! По росту расс-с-чи-тайсь!»
– Ага…
– А золотая на – литричку. Здрасте, Ольга Алексанна! Можно вам желанье загадать?

Он подождал, прислушиваясь, не войдет ли снова мать, мать так любила сделать: выйти и влететь, как будто что-нибудь забыла, сама проверить, разбирает Шишин елку или нет…

– Ой, елка у тебя! Как здоровско… – сказала Таня, в комнату входя. – Я тоже не хотела разбирать до следующего года, а мама мне та-а-кой скандал!
– Я третий год уже не разбираю…
– Ух ты! Вот мне бы так… А мать что говорит?
– Чтоб разобрал…
– А ты?
– А я не разбираю.
– А это что? Из ваты налепили? Мы с мамой тоже пупсика обклеили, покрасили в гуашь… У нас такой-же шарик есть… Флажки из «Огонька»? А лампочки горят? А где розетка?

«Розетка там, а лампочки горят», – подумал он, под стол залез, включил в розетку, сел на кровать, смотрел-смотрел, как лампочки горят…

Март таял. Бежал журчливыми ручьями от подъезда, дальше, свернув к троллейбусному кругу. Сбивались в стайки воробьи, и солнышко неверное светило; кляпали сосульки, теплый ветер – ветер странствий дул, и быстро в лужах проносились облака. И утрами багряные вставали зори, а ночи были звездны, холодны… В раздвинутые занавески смотрело ясное мимозовое утро, искорками прыгали в стекле светлинки, в распахнутую форточку врывались хрипы дизельной трубы, брюзжала трансформаторная будка. Из-за будки появился вдруг Бобрыкин ненавистный: насвистывая, на оптовый рынок за продуктами пошел.

Жизнь продолжалась.

Шишин сел к столу, на двери оглянулся, не войдет ли мать, раз в прошлый раз схитрила, не вошла. Мать не входила, Шишин из-за пазухи конверт достал, лист развернул и стал читать…

«Здравствуй мой родной хороший Саня, – Шишину писала Таня. – Вот и март пришел…»

– Сашуня! Завтракать иди! – из кухни прокричала мать и по стене чугунною забила ручкой (мать всегда чугунной ручкой била по стене, чтоб завтракать пришел), он быстро отложил письмо, прикрыв пособием «Как стать успешным», что на Пасху подарила мать, и руки мыть пошел, забыв помыть, вошел на кухню, в дверном проеме замер.
– Елку погасил? – спросила мать.
– Я не включал.
– Не ври, по счетчику слежу. И руки не помыл.
– Помыл… – упрямо стиснув зубы, буркнул Шишин.
– Поскрежещи-поскрежещи! – сказала мать. – Раскрошишь зубы, на пенсию мою бетонную поставят пломбу, молотком вобьют.
– Пусть ставят что хотят…
– Кто хочет, идиот? Кто хочет? – взъярилась мать. Кому беззубый нужен будешь, ей? Твоей? С зубами был не нужен, а беззубый???

Шишин перестал скрипеть.

– Себя обманываешь, не меня, – вздохнула мать, – микробов не обманешь. Все в рот залезут: и стафилококк, и цепень, слизни, трихопады – все! И будут кашу кушать. Кашу и тебя! – и руки за спиной сложив фашистом, чеканя шаг прошла к окну.
– Дождешься у меня!

«Сама дождешься», – думал он и долго мылил руки мылом земляничным, смывая с пальцев цепней и слизней.

«Март неверен, – за завтраком сказала мать, – как эта дрянь твоя: посветит и просвистит. Шапку мне на улице снимать не смей, не смей! Ведь знаю, что снимаешь, зна-а-ю! Боишься, что она увидит. Модник! Как в детстве из-за твари этой с воспаления в бронхит, так и сейчас. Попробуй только мне сними, ты слышал, что тебе сказала?!? – и мать взвилась, и по стене три раза чегуниной постучала.

– Слышал, слышал…
– Просвистит уши, заработаешь отит, оглохнешь. Заберут тебя в больницу, не вылечат как следует: у нас сейчас не лечат, а калечат, только деньги на лекарство, сволочи, дерут. Уколами заколют – идиотом станешь. Идиотом. Хуже, чем сейчас. Никто тебя не пожалеет, я умру, и некому такого идиота будет пожалеть. Твоя тебя не пожалеет, скажет: был ты, Саша, идиотом, им остался. А мы с тобой и так на пенсию мою едва концы с концами сводим, а умру, то пенсию тебе за материнский гроб никто платить не будет, понял?
– Понял, понял...
– Понял-понял он… Сейчас-то с хвост мышиный платят, а потом и вовсе без хвоста. И будешь голубей душить да кошек на обед. До гробовой доски, без матери, и без копейки. Ты поел?
– Поел.
– Так тигли не тяни! Вставай и на оптовку. Живо!

Почему так долги, так невыносимо долги зимы в нашей средней полосе? – писала Таня. – Так кратки, невозможно быстротечны летние деньки, как будто только прилегла, а вот уже будильник, или с перемены на урок звонок… Ты это замечал?

«Ну, замечал», – угрюмо думал Шишин, шагая в направлении оптовки, стараясь не ступить в собачее добро. «Всегда так, – думал он, – что только что сегодня было, а уже вчера…»

Мне кажется несправедливым это, Саня. Тепло от батареи не заменит солнечного света, как не заменит никогда, любимый, Бобрыкин ненавистный мне тебя. Тебя.
Мне кажется, он замышляет что-то, что-то он задумал. Страшное задумал, Саша. Саша! Я боюсь его. Он хочет увезти меня подальше от тебя, от нас... Он раздражен и беспокоен. Карточку завел, считает все какие-то проценты, говорит про ипотеку, про кредит, размен… и ничего не объясняет толком, смотрит волком, и все по телефону с кем-то говорит.
Милый Саня, обещай мне, только стает снег, и чуть земля просохнет, клад найти, что мы с тобой зарыли, и увезти нас с Оленькой в Австралию, как мы договорились. Не дай ему, любимый, возможности опередить тебя. Он только этого и ждет. Я чувствую. Я знаю.

Помни обо мне.

Твоя ТБ.


Он хмуро посмотрел на голубей, столпившихся у мусорного бака, и, наподдав как следует, с отдачей клеклым ненавистным птицам, в раздумьях мрачных дальше зашагал.


Продолжение >





_________________________________________
Об авторе: АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕНКО

Родилась и окончила школу в Москве, в 18 лет поступила в Университет имени С.Г. Строганова на факультет Монументальной живописи. Профессионально освоила работу с мозаикой, роспись стен, живопись, скульптуру, дизайн. Ее работы представлены в частных коллекциях Франции, Великобритании и России. В 2002 году Александра стала одним из самых молодых членов Московского союза художников. Впервые новеллы Александры Николаенко были опубликованы в журнале "Cибирские Огни”. В этом году выходят две книги Александры Николаенко: роман и сборник рассказов. В этих книгах Саша выступает одновременно и как автор, и как иллюстратор.





Наверх ↑
Поделиться публикацией:
731
Опубликовано 04 ноя 2016

© 2016-2017 ТЕКСТ.express © ИД "ЛИTERRAТУРА" | © ИП "Русский Гулливер" Правовая информация


ВХОД НА САЙТ